Монах - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он сказал, что. Через три дня он взошел на эшафот, стал там, где ему велели, и покорно (без всякой просьбы) склонил голову набок, чтобы было удобнее завязывать узел, лицо его было по-прежнему безмятежным, по-прежнему восторженным, с него не сходило то выражение, какое бывает у человека, ждущего возможности заговорить, пока все его не покинули. Очевидно, он принял это за сигнал, потому что заговорил:
— Я согрешил против бога и человека, но уже искупил это своим страданием. А теперь… — говорили, что эти слова он произнес громко, голос его был чист и безмятежен. Эти слова, вероятно, звучали для него громко и неопровержимо, возвышая его сердце, потому что он говорил уже из-под черного капюшона: — А теперь я выйду в вольный мир и начну возделывать землю.
Представляете? Это просто уму непостижимо. Даже если признать, что он не сознавал близости смерти, то его слова были лишены всякого смысла. О земледелии он мог знать немногим больше, чем о Стоунволле Джексоне, ибо, конечно же, ничем подобным не занимался. Он, понятно, видел все это — зерно и хлопок на полях и людей, работающих там. Но до сих пор он не хотел заниматься этим, а может быть, и захотел бы, окажись в других условиях. Однако он передумывает и убивает человека, который хорошо отнесся к нему и, сознавал он это или нет, избавил того от сравнительного ада; убивает человека, на которого перенес всю меру своей собачьей верности и преданности, из-за которого неделю назад отказался от помилования; причина была в том, что он хотел вернуться в мир и возделывать землю — и эта перемена происходит в нем за одну неделю, после того как в течение пяти лет он был отторгнут и изолирован от мира крепче, чем любая монахиня. Если допустить, что какие-то логические связи существовали в том разуме, которым он обладал, и если допустить, что они были достаточно сильными, чтобы толкнуть его на убийство своего единственного друга (да притом из его собственного пистолета). Начальник хранил пистолет дома, и однажды он исчез, а начальник, держа пропажу в тайне, жестоко избил своего повара-негра, тоже привилегированного заключенного, которого, конечно же, логичнее было заподозрить в краже. Потом Монах нашел пистолет там, где начальник, уже сам вспомнивший об этом, спрятал его, и вернул. Если и допустить все это, то каким образом у него мог возникнуть такой импульс, как желание возделывать землю, там, где он находился? Эти соображения я изложил дяде Гэвину.
— Все это вполне увязывается, — сказал дядя Гэвин. — Просто у нас нет верного шифра. И у них тоже.
— У них?
— Да, Они не повесили человека, убившего Гэмбрелла. Они просто казнили орудие убийства,
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Не знаю. И, возможно, никогда не узнаю. Скорее всего не узнаю. Но все это вполне увязывается, как ты выразился. Должно увязываться. В конце концов, и так слишком много фиглярства во всех этих обстоятельствах, не говоря уже об этой глупости в образе человеческом. Но, возможно, последней шуткой обстоятельств будет то, что мы об этом никогда не узнаем.
Но все-таки мы узнали. Дядя Гэвин раскрыл это случайно и не рассказывал никому, кроме меня. Вы поймете, почему.
В то время губернатором у нас был человек без роду и племени, имевший немногим больше оснований для известности, чем Монах; политикан, расчетливый человек, который (многие из нас опасались этого, и дядя Гэвин, и другие деятели штата) пошел бы далеко, будь он жив. Года через три после смерти Монаха он внезапно объявил что-то вроде юбилея. Назначил день заседания совета амнистий в тюрьме, где, как полагали, он будет раздавать помилования так же, как английский король в день своего рождения раздает рыцарские звания и ордена Подвязки. Конечно, вся оппозиция заговорила, будто он откровенно торгует помилованиями, но дядя Гэвин так не думал. Он сказал, что губернатор более расчетлив — на будущий год намечены выборы, и он не только собирает голоса родичей тех, кто будет помилован, но и расставляет ловушку пуристам и моралистам, чтобы те обвинили его в продажности, а потом потерпели неудачу из-за отсутствия улик. Было известно, что он полностью держал в руках совет амнистий, так что единственным протестом, какой оппозиция могла выдвинуть, было требование создать присутственные комитеты на этот период, и губернатор (да, он был расчетлив) любезно одобрил такой шаг и даже предоставил транспорт. Дядя Гэвин был одним из делегатов от нашего округа.
Всем этим неофициальным делегатам, говорил дядя, были выданы копии списка лиц, намеченных к помилованию (тех, у кого было достаточно родственников с правом голоса, что, насколько я понимаю, и служило основанием для амнистии). В списке, кроме того, имелись описания преступления, приговора, тюремные характеристики за отбытый срок и тому подобное. Происходило все это в помещении столовой; как говорил дядя, он и другие делегаты расселись на жестких скамейках без спинок, а губернатор и его совет сели за стол на возвышавшейся платформе, где находились охранники. Потом заключенные вошли строем и остановились. Губернатор вызвал первого по списку и велел подойти к столу. Но никто не двинулся с места. Они просто стояли толпой в своих полосатых комбинезонах, негромко переговариваясь друг с другом, пока охранники не закричали тому человеку, чтоб он выходил, а губернатор оторвался от бумаг и взглянул на них, высоко подняв брови. Тут из толпы кто-то сказал: «Пусть Террел говорит за нас, губернатор. Мы избрали его говорить за всех нас».
Дядя Гэвин не сразу поднял глаза. Он просматривал список, пока не нашел эту фамилию: «Террел Билл. Непредумышленное убийство. Отбывает срок с девятого мая 19… Подавал прошение о помиловании в январе 19… Отклонено начальником тюрьмы К. Л. Гэмбреллом. Подавал прошение о помиловании в сентябре 19… Отклонено начальником тюрьмы К. Л. Гэмбреллом. Характеристика — нарушитель режима». Потом он поднял взгляд и увидел, как Террел вышел из толпы и подошел к столу — высокий, громадный человек с темным орлиным лицом, напоминающим индейское, светлыми желтыми глазами и копной буйных черных волос. Он подошел к столу со странной смесью надменности и подобострастия, остановился и, не дожидаясь, пока ему позволят говорить, начал странным высоким речитативом, пронизанным той же униженной надменностью: «Ваша честь и уважаемые джентльмены, мы согрешили против бога и человека, но уже искупили это своим страданием. И теперь мы хотим выйти в вольный мир и возделывать землю».
Едва Террел успел договорить, как дядя Гэвин очутился на платформе, склонился над стулом губернатора, а губернатор, обернув свое маленькое хитрое пухлое личико, встретил настойчивость и взволнованность дяди загадочным и лицемерным взглядом.
— Отошлите этого человека на минутку, — сказал дядя Гэвин. — Мне нужно сказать вам кое-что наедине.
С минуту губернатор смотрел на дядю Гэвина, и весь марионеточный совет тоже смотрел на него, и на их лицах, говорил потом дядя Гэвин, ничего не отражалось.
— Да, конечно, мистер Стивенс, — сказал губернатор. Он поднялся и отошел с дядей Гэвином к зарешеченному окну, а этот человек, Террел, по-прежнему стоял перед столом, резко вздернув голову, совершенно неподвижно, и свет из окна пылал в его желтых глазах, словно две спички, пока он, не отрываясь, глядел на дядю Гэвина.
— Губернатор, этот человек — убийца, — сказал дядя Гэвин.
Лицо губернатора ничуть не изменилось.
— То было непредумышленное убийство, мистер Стивенс, — сказал он. — Непредумышленное. И как обыкновенные честные граждане этого Штата, и как скромные его слуги, мы с вами, несомненно, можем согласиться с решением присяжных.
— Я не о том, — сказал дядя Гэвин. Он произнес это поспешно, как только мог, словно Террел исчез бы, если бы он не спешил; дядя рассказывал потом, что у него было жуткое ощущение, будто через секунду этот маленький, непроницаемо любезный человек, стоящий перед ним, силой своей холодной воли, властолюбия и аморальной беспощадности магически перенесет Террела за пределы всякого возмездия. — Я говорю о Гэмбрелле и том слабоумном, которого повесили. Этот человек убил их обоих, это так же очевидно, как если бы он выстрелил из пистолета и опустил люк.
Лицо губернатора по-прежнему нисколько не изменилось.
— Это любопытное обвинение, чтобы не сказать серьезное, — сказал он. — У вас, несомненно, есть доказательства?
— Нет. Но я их добуду. Дайте мне провести с ним десять минут наедине. Я получу доказательства от него самого. Я заставлю его дать их мне.
— А, — сказал губернатор. Теперь он не глядел на дядю Гэвина целую минуту. Когда он снова взглянул на него, выражение лица вроде не изменилось, но с него что-то стерлось, словно он сделал это физически, с помощью платка. («Понимаешь, он сделал мне комплимент, — говорил потом дядя Гэвин. — Комплимент моей сообразительности. Теперь он говорил мне абсолютную правду. Он сделал мне высший комплимент, какой только мог»). — И какую пользу, по-вашему, это даст? — спросил он.