Горькая жизнь - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не могу ничего понять, – пожаловалась она сыну. – У меня что, галлюцинации начались?
– Ты чего, мам, – сын обеспокоенно приподнялся на постели, – чего случилось?
– Мне кажется, в квартире наших соседей, у Голубевых, кто-то находится. Или это галлюцинации? Но как галлюцинации могли пробраться сквозь стенку, а?
– Не знаю, – неуверенно отозвался сын, – надо послушать.
Хоть и проходили звуки через стенку едва приметно – их почти не было, а Китаев все-таки сумел различить слабый кашель и глухой, очень далекий стук – на пол что-то упало… Китаев позвал мать.
– Мам, там действительно кто-то есть.
– А я о чем говорю?
– Что делать?
– Надо посмотреть, что там происходит. Пойду…
– Я с тобой.
– Не вздумай! Не поднимайся, лежи!
– Нет, мам, одну тебя я не отпущу. А вдруг там грабители? – Китаев ощутил, как по телу у него поползла колючая сыпь, ему сделалось холодно – ну словно бы кто-то напихал под одеяло льда и несколько кусков прилипли к груди и животу. Он с шипеньем втянул в себя воздух.
– Господи, Володя, у Голубевых же нечего брать… Как и у нас – тоже нечего брать. Ни мы, ни они не имеем ни фамильных драгоценностей, ни золота в монетах, ни бриллиантов в шкатулках… Надо все-таки посмотреть, что там происходит.
– Погоди, мам, – Китаев, сипя, спустил на пол ноги в носках, в которые были заправлены штанины старых шевиотовых брюк. – Я с тобой.
– Не поднимайся, лежи, – мать протестующе выставила перед собой руку, через полминуты опустила – поняла, что сына не остановить, он обязательно пойдет с ней, как бы худо себя ни чувствовал.
Дверь квартиры Голубевых была заколочена досками, доски никто не трогал, площадка перед квартирой была покрыта белой изморозью…
– Померещилось мне, – постояв немного перед дверью, произнесла мать. – Тут никого нет. Слуховые галлюцинации.
– У двоих не могут быть слуховые галлюцинации, – просипел Китаев. – Если и могут быть, то только у одного. Я тоже слышал звуки в этой квартире. Кашель и стук.
– Выходит, тут кто-то есть?
– Есть. Квартиру надо взламывать – посмотреть, что в ней происходит.
Легко сказать – взламывать, да трудно это сделать: Китаев едва стоял на ногах, мать тоже – любой ветерок мог сшибить с ног. Но тем не менее доски с двери отрывать надо…
Они все-таки справились с этой тяжелой задачей, два полуживых человека, Володя Китаев и его мать, сняли доски, а когда открыли дверь, в лицо им ударил запах гнили и испражнений.
В большой комнате, на кроватях, лежали двое – слава Богу, живые – Екатерина Сергеевна и ее сын Трофим. Ни встать с кроватей, ни ходить они не могли, лежали тихо, лишь изредка переговаривались шепотом, экономили силы и безропотно ожидали конца.
Вот к какой смерти приговорила их жена Трофима Верка.
Она заколотила дверь, чтобы никто не заходил в квартиру, не выламывал паркет, не топил им свою печку, не отдирал от стен обои, чтобы разжечь огонь. По разумению Верки, и муж ее Трофим, и свекровь были уже не жильцы, и им в принципе все равно, что будет с ними потом – похоронят их в общей яме на Пискаревском кладбище, либо они высохнут, превратятся в мумии здесь… А большая квартира эта по юридическому праву останется за Веркой, и она будет ею владеть.
У Китаева при виде двух мучеников подогнулись ноги, и он опустился на пол. Расслабленно всхлипнул. Ходили Голубевы под себя, вставать уже не могли, поэтому квартира и была наполнена таким тяжелым гнилостным духом.
Отдышавшись немного, Китаев подполз к печушке и, распахнув дверцу, побросал внутрь остатки нескольких реек, оторванных от какого-то хлипкого забора, потом минут пять, не меньше, пристраивал деревянные обломки в печном нутре, выкладывая из них домик, который мог бы загореться, поскольку спички в блокадном Ленинграде были товаром более дорогим, чем топливо.
Под домик Китаев подложил пару листков, выдранных из книжки, валявшихся тут же, на полу, также свернул их умело и только потом достал из кармана большую спичечную гребенку. Спички в осажденном городе делали в виде гребенок – брали плоскую деревяшку-дощечку и делали в ней надпилы почти до основания. Оставляли лишь немного, чтобы каждый зуб этой диковинной гребенки мог держаться, а верхушки окунали в расплавленную серу. Вот такими спичками пользовались ленинградцы. Зажигались спички просто – запалить можно было, просто чиркнув серной головкой по подошве-терке. Раздавалось шипение, потом треск, затем возникало рыжеватое теплое пламя. Китаев вытянул из кармана пальто спичечную гребенку, отломил один зубец. Прошло еще немного времени и в печушке заиграло бойкое пламя.
Именно в эту минуту заключенный номер 56342-58 Китаев всегда просыпался, дальше дело не заходило – ну словно бы обрывалась пленка, либо на видении пламени заклинивало некий аппарат, находившийся в его организме, – просыпался от того, что ему было и холодно, и голодно, а дежурный зек что было силы колотил по опустевшему за ночь питьевому ведру и вопил во всю глотку:
– Подъем, славяне!
Их барак, проходивший в лагерных документах под номером четыре, был политический, тут сидели люди, осужденные по пятьдесят восьмой статье. В бараке уголовников дежурный до слова «славяне» никогда бы не додумался, не произнес бы его, там в ходу были другие слова. И темы разговоров, и ссоры, и песни были другие – все другое.
Китаев дернулся, приподнялся на старом ссохшемся матрасе и тут же опустил голову на серую грязную подушку: хотелось спать, очень хотелось – несмотря на то, что он проснулся сам – выплыл из сна за несколько мгновений до крика, недовольный тем, что сон оборвался. В ту же секунду получил легкого тумака от своего земляка, ленинградца Егорунина, в прошлом старшего лейтенанта фронтовой разведки, награжденного тремя орденами Красной Звезды.
Редко кто в наземных войсках бывал награжден тремя орденами Красной Звезды. Один, два – это еще куда ни шло, а вот три – это была большая редкость; плюс ко всему, у старлея были и другие ордена – Отечественной войны первой степени и совсем уж удивительная награда – орден Богдана Хмельницкого второй степени, а также две серебряные медали, приравненные в солдатском мире к орденам – «За отвагу».
Заслуженный, в общем, был человек – старший лейтенант Саня Егорунин.
– Подъем, братишка! – бодро просипел земляк.
Пребывал в их бараке еще один ленинградец – ученый человек Сташевский, преподававший до войны в университете марксизм-ленинизм, но очень уж он был зашоренный, Маркса почитал выше Бога, и это Китаеву не нравилось. А уж что касается Егорунина, то тот при упоминании фамилии Сташевского делал небрежный взмах рукой: обреченный это человек… Марксист!
Казалось бы, им, трем