Горькая жизнь - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мам, поешь, – протянул тарелку исхудавшей, со светлыми проваленными глазами матери. – Сейчас кипяток будет готов… Поешь.
– Кто приходил? – неожиданно спросила мать. Китаеву казалось, что мать так же, как и он, от голода ничего не слышит, но мать засекла приход соседки.
– Вера приходила, – неохотно сообщил он.
– Чего хотела?
– Да я, собственно, так ни шута и не понял, – попробовал схитрить Китаев, но мать подняла правую руку, пошевелила синеватым холодным пальцем из стороны в сторону.
– Не ври, Володя, – сказала. – Ты не умеешь это делать.
– Да не вру я, мам.
– Врешь. Умерла Екатерина Сергеевна, а ты от меня решил это скрыть. Зачем? – голос у матери был спокойным, сухим, ничто в нем не выдавало особого волнения.
– Мам, у тебя чего, прорезался слух?
– Он у меня и не пропадал.
Китаев согнул неловким крючком палец, показал его матери:
– Загибаешь, мама. Слух у тебя пропадал, но сейчас восстановился. А чтобы он не пропал у тебя снова, съешь пару блинцов.
Мать вдавилась головой в подушку, в горле у нее возник и тут же исчез слезный взрыд.
– Жалко Катю, – произнесла она сухо, бесплотно как-то, – жалко Трофима, – во рту у нее снова возник и исчез взрыд. – Значит, Вера осталась одна… – над лицом матери появился легкий парок, несколько мгновений повисел неподвижно, затем неторопливо растаял. – Куда она направилась, не сказала?
– Сказала. К родственникам. Больше ей деваться некуда.
Мать закрыла глаза, давая понять, что на дальнейший разговор у нее нет сил.
– Мам, ты съешь блинчик, – попросил Китаев, – хотя бы один.
– Не могу, – мать открыла один глаз, тусклый, измученный. Второй глаз не открывался, он залип, – слишком уж они горькие, эти деликатесы.
– Других, мам, нету, – Китаев вздохнул. Мать все время держалась, вела себя мужественно, не жаловалась, стоически переносила и голод, и холод, но вот сейчас, когда заболела, что-то в ней надломилось – начала капризничать. – Чтобы было не так горько, тебе подарок, – Китаев сунул руку в карман и достал кусочек сахара.
Маленький, темный, казавшийся запыленным кусочек сахара. От удивления у матери открылся второй, залипший глаз.
– Держи, мам, – Китаев сунул ей сахар в жесткую, заскорузлую руку, – сейчас я тебе кипятка дам. Только съешь хотя бы пару блинцов, пожалуйста.
Мать согласно кивнула. Сахар ей не помог – на втором блинчике она споткнулась. Пожаловалась:
– Они не только горькие, но и керосином пахнут.
– Это, мам, от машинного масла. Больше жарить не на чем, – голос Китаева был тих и терпелив, исполнен сочувствия – он боялся, что мать умрет. Ей бы сейчас чего-нибудь мясного, котлетку, а еще лучше – пару котлет, и за котлетами, конечно, можно было пойти на рынок, но…
На рынок ходить было опасно – там разные усатые старухи с раздобревшими лицами торговали мясными изделиями… Из человечины.
Семья из соседнего дома купила десяток котлет, – точнее, выменяла их на перстень с сапфиром, – и в одной из котлеток обнаружила человеческий ноготь.
На Пискаревском кладбище дежурит специальный патруль, останавливает всех, кто выходит с кладбища с сумками. Если в сумке обнаруживает мясо – расстреливает без суда и следствия, без всякого разбирательства. Говорят, таков приказ самого Жданова.
– Поешь, мам, – терпеливо упрашивал Китаев, но мать отказывалась, двигала по подушке головой и плотно стискивала губы.
В голоде такое случается: наступает момент, когда человеку не хочется есть, ему кажется, что он сыт, любая пища, которая попадает в поле зрения, не нравится… Наступил такой момент и у матери.
– Не капризничай, мам, – просил Китаев, но мать еще крепче сжимала рот и на просьбы сына не реагировала.
Китаев расстроился, заморгал часто – был готов заплакать, молил Бога, чтобы мать не умирала, потянула еще немного. И Бог услышал мольбу человека – наутро мать приподнялась на постели, огляделась. Китаев опустил ноги с кровати, окунаясь в утренний холод, как в кипяток, навис над ожившей матерью:
– Тебе плохо?
В дрожащем сером воздухе лицо матери расплывалось, опухшие щеки беспомощно висели, будто ошмотья, подглазья тоже висели… Раньше Китаев даже предположить не мог, что от голода человек может полнеть, – оказывается, может. Впрочем, нездоровая полнота эта называлась опуханием. Сам Китаев, например, боялся заглянуть в зеркало и увидеть там вместо себя незнакомого человека.
– Не поднимайся, мам, – попросил он.
– Мне уже лучше, – сказала мать.
Ей действительно сделалось лучше: те блинчики, от которых она упрямо отказывалась вчера и которые ей тщательно сберегал Китаев, сегодня пошли, что называется, влёт – мать съела их с удовольствием.
Дело пошло на поправку. Видать, имелся кое-какой запас в истощенном организме, раз у матери появилось второе дыхание, а вот Китаев чувствовал себя хуже, чем вчера, много хуже.
На следующее утро уже не сын ухаживал за матерью, а мать за сыном – взяла ведро с привязанной к дужке веревкой и пошла на улицу за снегом.
– Аккуратнее, мама, – просипел ей вслед Китаев, – не поскользнись.
Если бы имелись силы, неплохо было бы сходить за водой на Неву – слишком уж дерет горло пресная снеговая вода, в ней нет никакого вкуса, от живой речной воды она отличается разительно, – но сил не было, поэтому приходилось приносить в дом снег и растапливать его.
Мать приподняла руку – поняла, мол, – и исчезла за дверью.
С делом этим она справилась успешно – принесла ведро снега с верхом, притоптанным ладонью, чтобы не рассыпался, умело разожгла колченогую железную печушку, кинув в нее десяток паркетин, выломанных в опустевшей квартире, расположенной этажом выше, и когда в нутре печки затанцевало, звонко защелкало, заухало пламя, поставила ведро на прогнутую прямоугольную спину «отопительного прибора».
– Молодец, мама, – едва слышно прошептал Китаев. – За это ставят пять баллов.
Где-то далеко, плохо слышная отсюда, из квартиры, завыла сирена, а в круглой, склеенной из плотной черной бумаги радиотрансляционной тарелке также кто-то ожил, и через несколько секунд послышался бесстрастный размеренный звук метронома.
Когда выли сирены, в Ленинграде ожидали немецких самолетов – прорвались, значит, гады к городу. Когда же начинал работать метроном – готовились к обстрелу: фрицы, выпив кофе, надевали на лапы двухпалые рукавицы и вставали к орудиям.
Обстреливали они Питер методично, долго, но обстрелы были менее противны, чем налеты бомбовозов. По вою снаряда всегда можно было понять, куда он направляется, какого калибра и вообще, твой он или нет, а вот авиационная бомба – существо непредсказуемое, никто никогда не определит, где она упадет. Китаев прислушался к метроному, свернулся, как в детстве, калачиком, – метроном и вой сирены означали, что город будут и снарядами обстреливать, и бомбить с самолетов, все одновременно.
Вскоре послышались взрывы. Раздались они недалеко, кварталах в трех от дома Китаевых, но ни мать, ни сын не обратили на них никакого внимания: к смерти Ленинград привык.
Через несколько часов и сирена прекратила выть, и метроном утих – наступал тяжелый, давящий зимний вечер…
Спустя