Братья с тобой - Елена Серебровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Екатерина Митрофановна предложила Маше забрать с собой и Ашхабад Зою. Очень не хотелось отпускать Зою с Екатериной Митрофановной, но всё же это лучше, чем эвакуация с детским садом. После разговора с Оськой, который взывал ко всем силам, земным и небесным, чтобы вразумили Машку уехать хотя бы и в Ашхабад, — твердость ее относительно себя самой поколебалась. Кто его знает, в самом деле, — может, и самой поехать? А то и впрямь перенервничаешь и родишь какого-нибудь бедолагу, косого или глухонемого. Но как же Костя?
Было жаркое июльское утро, воскресный день, когда Маша сошла на пригородной станции, чтобы навестить мужа. С нею вместе приехало еще несколько женщин. В руках у них были хозяйственные сумки или маленькие чемоданчики, — каждая несла мужу что-нибудь домашнее. Ну, кормят их там, конечно, никто и не сомневается, но домашнее — это, сами знаете…
Женщины шли песчаной разбитой дорогой. Горячий воздух трепетал над каждым бугорком, над каждою крышей, трава по обочинам была сухая и пыльная. И только подальше, у соснового борочка, сквозь пышный ковер прошлогодней рыжей хвои пробились остренькие голубовато-зеленые лепестки с алым крошечным огоньком лесной гвоздики. Иные цветки только что распахнулись, бархатные и ароматные, другие уже складывали потускневшие лепестки в крошечную трубочку — увядали.
Женщины шли молча, — жара разморила. Из-за молодых сосен показались голые стволы зенитных орудий, одноэтажные здания, на них — кумачовые лозунги. Кто-то пришел и ушел, куда-то исчезли женщины с кошелками, и вот рядом Костя. Пропотевшая гимнастерочка, лицо загорелое, скулы чуть подтянуло, а милые глаза всё те же — один подобрее, неулыбчивей, другой — построже.
— Пойдем, малышка, что же тут стоять на людях.
Ушли в сосновый лесок. Густой лесок на холмах и в ложбинках; приляг вон у той ольхи на взгорье — и не видно тебя ниоткуда. Ветви спасают от солнца, пахнет старой прелой хвоей, и земляникой, и сосновой янтарной смолой, и детством.
— Вот я и стала солдатской женкой!
Она сидит, прислонясь к сухому красному стволу крупной сосны. Костина голова у нее на коленях, — он ловит синие кусочки неба, застрявшие в седых сосновых ветвях.
— Шоколад ты себе возьми, — Костя мягко отодвигает привезенную ею плитку «Золотого якоря».
— Это тебе. Мы ж дома…
— Себе возьми, малыш. Ты ведь любишь.
— Я не хочу одна. Я не хочу ничего без тебя.
Он любуется, глядя снизу на ее кругленький детский подбородок, на маленькие овальные ноздри, на темный пух ресниц, на светлые брови и ячменный сноп волос, разделенный косым пробором. Красивая? Почем он знает! Возможно, что и нет. Рассуждать он может только о том, к чему равнодушен, оценивать может только постороннее. А эта — своя, дорогая, — и с нею надо расстаться. Может, и навсегда.
— Ты поедешь с мамой и Зоей в Ашхабад, — говорит он, не меняя позы. Но глаза уже не мечтательные, а настороженные, твердые: ему ее характер хорошо знаком.
— Зою я отправлю с мамой, сама останусь.
— Поедешь. Можешь мне поверить: положение таково, что самое разумное — уехать сейчас. Нормально. Поезда на восток пока не обстреливаются.
Откуда он знает о положении? Сердце замирает — неужели война приближается сюда? Наверное, не всё пишут. А он мог слышать от кого-нибудь. От военных.
— Ты преувеличиваешь, Костя.
— Если бы преувеличивал! К сожалению, дела плоховаты.
Они обнимаются снова, как будто бы обнявшись им не так страшно. Тоска, тоска в каждой жилке, в каждом суставе, — расстаться! И, возможно, навеки… Не может быть! Не хочу!
Они вглядываются друг в друга, запоминая каждую крошечную морщинку у глаз.
Что же сказать ему еще? Что же еще отдать? Столько чувства в сердце — и ничего, ничего не можешь изменить в его судьбе! Война.
Вечер. Они стоят на опушке, держась за руки. Только что прогудел ленинградский поезд, на который она опоздала. Детская уловка, — до следующего поезда сорок минут. А потом пойдет уже самый последний…
Гудят, перекликаются встречные поезда. А на опушке, окаменев, прижавшись друг к другу, горюют две любящие души. Молодые мужчина и женщина молча сжимают друг другу руки. И нет для нее ничего слаще запаха его хмельных черных волос, его просоленной потом, выгоревшей гимнастерки. И нет для него ничего приятнее молочного, чуть смородинного аромата ее тела. И не расцепить, не разжать эти молодые руки никакой силе, не растянуть их в разные стороны даже встречным поездам, идущим в Ленинград и из Ленинграда.
Глава 2. Дорога
В плетеной корзинке под нижней вагонной полкой Зоино бельишко, летние и осенние маленькие одежки, — зимнего не взяли, — к зиме война кончится, и мы вернемся домой. В чемоданчике — Машины вещи. В синем старом рюкзаке, что заброшен на верхнюю боковую полку, — книжки, нужные для диссертации, и блокноты с записями о питерских красногвардейцах. А в черной клеенчатой сумке, которая висит над головой, — дорожная еда, припасенная и приготовленная теплыми мамиными руками.
Вот какие вещи окружают нижнюю полку, на которой спит Маша Лоза, придерживая свою дочку Зойку. Тесно им вместе, — потому что их не двое, а почти уже трое, — маленький Костин мальчик поворачивается поудобней в своем гнездышке под маминым сердцем. Маленький, а место уже занимает всё-таки.
На соседней полке — свекровь Екатерина Митрофановна. Ей узко и неудобно, — она тучная, а вдобавок поставила в головах чемодан: очень боится, что вещи украдут ночью, и никак не может заснуть.
И на других полках, скупо освещенных свечкой в стеклянном фонаре над дверью, всюду — полным-полно: женщины, дети, чьи-то бабушки и дедушки. Какая-то молодая пара: женщина везет в Новосибирск мужа — рослого красивого мужчину лет тридцати. На них все смотрят подозрительно, а она при каждом удобном случае поясняет, что у него припадки, что у него нервная система вся расстроенная, и во время воздушных тревог он просто умереть может. Люди слушают, но не верят, — с виду здоровый мужик, в дороге у него ни разу припадка не было.
В вагоне тесно, даже третьи полки все заняты. А кому не хватило места, тот в проходе сидит на своем чемоданчике. Едут куда-то. За окнами ночь, черные поля, черные леса, черное небо с маленькой подслеповатой луной. И сырой ветер, пахнущий затхлым каменноугольным дымом. Много таких вагонов, длинная цепочка. Везет их паровоз, на котором — бессонный машинист, встревоженный, внимательный к каждому звуку.
Только что проехали мимо длинной, странной труды обломков. Что это? Следы раскопок? Землетрясения? Упавшие домики, заборы? Темно, не разберешь. Только машинист — на то он и железнодорожник — узнал в этих черных обломках бывшие вагоны, такие же полки и перегородки, какие и у него сейчас за спиной. Немец бомбил. Крушение. Мертвые и искалеченные люди. Это случилось позавчера, машинист уже слышал об этом.
Идет в черной ночи поезд, набитый людьми. А над ним летит, жужжит себе «ястребок», — не боитесь, это наш, он охраняет на всякий случай. Может, и обойдется. А утром поезд будет уже совсем далеко от линии фронта.
Маша просыпается каждые полчаса, — Зоя вертится, тесно, руки и ноги затекли. На рассвете Маша садится, прикрыв спящую Зою стареньким одеяльцем, и смотрит в окно.
Невысокая ольховая роща, развесистые ветви берез, а перед ними словно присели в танце пышные кусты волчьих ягод. Летит поезд. А вот елочка на лугу, она танцует, поворачивается вокруг оси, — пролетели мимо, и уже осталась она одна позади, и новые елки мечут вокруг зеленые хлопья своих разлетающихся юбок. А сбоку, под самым окном вагона, бежит узенькая желтая тропка, бежит, как верная собачонка, не может отстать, ныряет в овражки и снова вскарабкивается наверх, обходит болотце, прыгает с холмика на холмик. Маша ходила по такой тропке в детстве. Как раз по такой. Глинистой, убитой босыми пятками, бегущей рядом с высокой насыпью, где по стальным рельсам гремят сумасшедшие черные колеса, — страшно смотреть снизу. Тропка, тропинка! Маша и тебя бросает, покидает, как ту промелькнувшую веселую русскую елку, как многоярусную красу родного леса… Едет куда-то, так нужно, а куда — и сама не представляет. Нужно ехать, и всё.
Поезд больше стоит, чем идет. С ужасом заметила Маша, что дорога здесь — в одну колею, только в одну, боже ты мой! Где же мы были? Почему не подумали загодя? И ведь строим всё время, и дороги строим, и города. А дорога на Урал — в одну колею. И вот стоят на станциях эшелоны, пропускают встречных, а оттуда — платформы, платформы, платформы, на которых под брезентом и безо всякого брезента — пушки, зенитки, грузовики. И пассажирские идут, с красноармейцами. Смотрят молодые ребята из окон, из дверей, супят брови, разглядывая состав, что идет на восток. Не нравится им. А кому нравится! Так уж получилось.
А иногда Машин эшелон обгоняют санитарные поезда, — им все уступают дорогу. Там из окон смотрят забинтованные раненые. Белая марля возле глаз человека, повидавшего виды, — совсем других глаз, чем у нас, штатских людей.