Маленькая печальная повесть - Виктор Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На столе – хрустальный графин, благодаря которому Роман слывет эстетом, в нем мило звенят камешки, когда разливают водку. Другая посуда – вульгарные граненые стаканы, в простонародье «гранчаки» – в этом тоже усматривается эстетство. Закуска – в основном, бычки в томате. Иногда холодец (когда он появляется в гастрономе).
Спор идет вокруг процесса Синявского и Даниэля. Он как-то отодвинул все на задний план. Все трое им, конечно, сочувствуют, даже гордятся – не перевелась еще, значит, русская интеллигенция, – но Ашот все же обвиняет Синявского в двуличии.
– Если ты Абрам Терц, а я за Абрама Терца, то не будь Синявским, который пишет какие-то там статейки в советской энциклопедии. Или – или…
– А жить на что?
– На книжку о Пикассо. Написал же…
– Написал, а дальше? Кстати, там тоже полно советских словечек. Даже целые фразы.
– Тогда не будь Терцем.
– А он хочет им быть. И стал. Честь и слава ему за это!
– Нет, не за это. За то, что не отрекается.
– Постой, постой, не об этом ведь речь. Вопрос в том, можно ли быть одновременно…
– Можно!
– Нельзя!
– А я говорю – можно! И докажу тебе…
– Тише, – вступает третий, – давайте разберемся. Без темперамента, спокойненько.
Делается попытка разобраться без темперамента, спокойненько. Но длится это недолго. Проводя параллели и обращаясь к прошлому, спотыкаются на Бухарине.
– А вы знаете, что до ареста он был в Париже? И знал же, что его арестуют, и все же вернулся. Что это значит?
Это завелся Ашот, главный полемист. Сашка пренебрежительно машет рукой.
– Политика, политика… Я ею не интересуюсь. Провались она в тартарары…
– Такой уж век, милостивый государь. Хочешь не хочешь, замараешься. Твой любимый Пикассо «Гернику» написал. И «Голубя мира». Члены партии, мать его за ногу. И Матисс тоже…
– А я вот нет! И ты тоже. И ты… Почему?
– Мы живем в другом государстве, мы все знаем.
– А они читают все газеты, могли б и побольше нашего знать…
– Ладно. Умолкните. Послушайте лучше, что сказал по поводу всего этого знавший в этом толк, небезызвестный Оскар Уайльд.
– Чего этого?
– Искусства.
– Я знаю, что сказал по поводу искусства Ленин. Самое массовое из искусств…
– Это кино. Поэтому я в нем и работаю. – Исчезнув на минутку на кухню, Роман возвращается с четвертинкой. – Выпьем-ка за Оскара Уайльда.
– А я предлагаю за Дориана Грея, – Сашка плеснул в стаканы. – Жутко роскошный парень. Завидую.
– А ты элементарный, советский, зажатый в тиски развратник. Поэтому и завидуешь. Тихий, потенциальный развратник.
– Мудило… И в отличие от меня не потенциальное.
– Сволочь ты после этого. Я ему свою опохмельную чекушку не пожалел…
– Все! – вскакивает Ашот. – Слово предоставляется мне. Поговорим об элементарном экзистенцо-эгоцентризме.
И начинается новый заход.
Бестолковость разговора, перескакивание с темы на тему, желание сострить, винные пары – все это ничуть не мешает им вполне серьезно относиться и к поведению обоих подсудимых – в основном, гордость – за них, и к тому, что самые великие художники мира так легко купились красивыми словами… Для них это не пустые понятия – Честь, Долг, Совесть, Достоинство…
Как-то они весь вечер провели, усталые после спектаклей и концертов, разбираясь в том, как в нынешнем русском языке обычные понятия приобрели прямо противоположное значение. Честь и совесть, оказывается, не что иное, как олицетворение партии. Труд – только благородный, хотя все знают, что это сплошное отлынивание и воровство. Слово «клевета» воспринимается только иронически – «Слушал вчера по „Голосу“. Клевещут, что мы опять хлеб в Канаде покупаем. А про водку в народе иначе, как „Колос Америки“, не говорят». А энтузиазм? Мальчик спросил у отца, что это такое. Тот объяснил. «Почему же тогда говорят – все с энтузиазмом проголосовали? Я думал, что это значит „так надо, велели“. И все такие скучные…» А общественность? Что под этим подразумевается? Монгольская общественность протестует, советская возмущена… Где она, как она выглядит? Этого понятия просто нет, исчезло, растворилось.
Но осточертевшая политика – всюду, паскуда, сует свой вонючий нос, вызывая, может быть, самые ожесточенные споры – все же для них была не главным. Главное – разобраться, что и как ты делаешь. В искусстве твоем родном, которому, что ни говори, собираешься посвятить всю жизнь. В двадцать пять лет влюбленность не только в кого-то, но и во что-то необходима.
Все трое считали друг друга талантливыми. Даже очень. И со свойственной молодости безапелляционностью и бесцеремонностью брались решать не всегда даже разрешимые проблемы.
С особой рьяностью предавался этому занятию Ашот. Роман часто отрывался от компании, уезжая на несколько дней, а то, бывало, и на месяц со своей киногруппой в экспедицию. Ашот с Сашкой оставались вдвоем, и тут-то начиналось то, что Сашка называл «педагогикой». Вечно должен кого-то учить. Песталоцци советский. Дело в том, что Ашот считал Сашку не просто талантливым, с прекрасными данными танцором, но и актером. Хорошим драматическим актером.
– Пойми, мудило, ты можешь делать куда больше, чем делаешь, – он вынимал свою трубку, закуривал и начинал поучения: – Батманы и все эти па-де-де и падекатры прекрасно у тебя получаются, может быть, даже лучше, чем у других, но ты молод и глуп. Главное, глуп. Не понимаешь, что балет – это не только ваша фуйня-муйня и балерин за сиськи хватать. Балет – это театр. В первую очередь театр.
– Аркадий, не говори красиво. – Эта тургеневская фраза пускалась в ход, когда Ашот излишне увлекался.
– Не перебивай… Балет – это театр. Иными словами, образ, перевоплощение, влезание вовнутрь. Ну хорошо, оторвал принца в «Спящей красавице», девчонки будут по тебе вздыхать, ах-ах, душенька, а кто-то умирать от зависти, но, прости, что там играть, в твоем принце? Нет, тебе нужна роль. Настоящая роль. И надо ее искать. И найти. И ахнуть на весь мир. Как Нижинский Петрушкой.
– Ашотик, миленький, для Петрушки нужен Дягилев. А где его взять?
– Я твой Дягилев. И все! И слушаться меня надо.
Из всех своих талантов – а Ашот и впрямь был талантлив: у него и голос, что-то вроде баритона, очень приятного, и слух, и он пластичен, прекрасно копирует людей, неплохо рисует, пописывает, – но из всех этих талантов сам он выделяет режиссерский. Сценарии всех своих концертных программ пишет сам, сам же себя и режиссирует. Мечта его – создать собственную студию, собрать молодых ребят, горящих, ищущих, и показать класс. Лавры Ефремова и «Современника» не давали ему покоя. Все на голом энтузиазме, в жэковских клубах, по ночам.
– Что-нибудь вроде «Вестсайдской истории», понимаешь? Ты видал у Юденича? Блеск! Ничуть не хуже фильма.
Сашка видал только фильм – на закрытом просмотре – и, конечно же, обалдел.
– Охмуряем того же Володина, Рощина, Шпаликова или кого-нибудь из молодых, музыку закажем Шнитке, и напишут они нам балет, современный балет. А что? Начинал же Моисеев с «Футболиста». Ну, а мы – с «Аквалангиста». Подводное царство, Садко, русалки, аквалангисты в масках, с этими ружьями, атомные подлодки… Мир ахнет!
Так, не замечая времени (однажды это началось в десять вечера и закончилось, когда уже работало метро), могли они всю ночь вышагивать по бесконечным набережным, по гранитным их плитам, бродить вокруг Медного всадника, туда и сюда по Марсову полю. В любую погоду, в дождь, в снег, гололедицу. Скользили, падали, хохотали. И строили планы, строили, строили…
Может быть, это лучшие дни в жизни, ночные эти шатания. Все впереди. И планы, планы. Один другого заманчивее.
– Ну что, пошли попланируем?
– Пошли.
Господи, через много лет дни и ночи эти будут вспоминаться с легким, возможно, налетом юмора, но с нежностью и умилением, куда более безоблачными, чем воспоминания о первой ночи любви. Никаких стычек, ссор, обид, а если и были, то тут же забылись, немыслимо легко, никакой угрюмости. И не надоедает, и ноги не устают от Литейного до Дворцового, через мост, к Бирже – ну, дойдем до сфинксов и назад – и оказывались почему-то у памятника «Стерегущему». И забывались осточертевшие Брежневы и Косыгины, борьба за мир, прогрессивные круги и прочая мура.
С Володиным и Рощиным ничего, конечно, не получилось, и Ашот решил сам взяться за дело. Как-то занесло их в повторный кинотеатр на «Шинель» с Роланом Быковым. Когда-то ее видели, но позабыли, а сейчас она вдруг вдохновила.
– Все! Ты Акакий Акакиевич! – выпалил Ашот. – Ты и только ты! Я пишу «Шинель»!
– Побойся Бога, – смеялся Сашка. – Акакий Акакиевич третий этаж с трудом одолевает…
– Если надо, я и старосветских помещиков заставлю скакать. Была бы музыка…
И Ашот окунулся в Гоголя.
Сашке на какое-то время сперло в зобу дыхание, но витал он в облаках более низкого слоя. «Я не стратег, я тактик», – говорил он и, с трудом после ночной прогулки продрав утром глаза, бежал на репетицию.