"Дайте времени поговорить его языком..." (интервью) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако люди в основном все-таки «рыпаются», и так, что их принадлежность к образу и подобию начинает вызывать сомнение…
— Но человек-то хочет жить, правда? Молодой хочет жить в особенности, и у молодого же нет возможностей. Бедные тинэйджеры, которым природа, переобеспечившая их по линии размножения, посылает каждые полчаса сигнал, что им надо совокупляться! А они еще не имеют ни средств, ни положения, и эти старые идиоты им что-то внушают: что надо учиться, что они должны слушаться… И при этом мир все-таки устроен еще кое-как! Господь сотворил нас на доводку такая система, которая должна была сама себя довести до ума… Вот и доводим. В общем, объявлять себя людьми рано, так я бы сказал.
— Вы говорили о том, что менялось ваше понимание главных проблем, стоящих перед человечеством. А самоощущение писателя — как индивидуальности, как части общества — меняется ли в зависимости от изменения времени? Или это как в кратных дробях — числитель и знаменатель разные, а значение дроби одинаковое?
— Конечно, очень меняется. Девятнадцатый век прошел, двадцатый прошел. Мальтус… Без биологии сейчас ничего не понять. И то, что раньше было лучше, а сейчас стало хуже и пали нравы, — это все маразматические старческие утверждения. Мне уже помирать каждый час надо быть готовым, мне уже шестьдесят пять лет, так долго не живут — и я буду говорить, что испортился мир? Ерунда! У мира все время меняется задача, и ее способны решить, как ни странно, только следующие люди. Ну, в то же время с умилением в хорошем настроении говорят, что вот, ребенок сразу правильно нажимает кнопку компьютера. А мой компьютер мой, мне природой выданный и достаточно развитый — не справляется с этой примитивной машиной, мне уже трудно усвоить последовательность кнопок. Они живут в другом времени, эти люди, и им не надо мешать. То есть им надо помогать. А играть желваками по линии сохранения традиций и делать особенный вид, что мир погиб, — знаете, это объявлять отсутствие собственных яиц. Это несерьезно, это даже опасно. Иногда просто глупо, а иногда опасно. Но в то же время бежать, задрав штаны, за комсомолом тоже всегда было глупо, и тоже опасно. Значит, остается та мера внутренней свободы, которую ты нажил и которую ты должен не утратить до самого конца дней. Я очень позитивно отношусь к старости, потому что старость — это эпоха приватизации, это твое частное дело. Это никого не интересует, и дай Бог тебе мужества продержаться в этом частном виде.
Вот сейчас вы меня вынуждаете говорить суждения, а на самом деле это, может быть, стыдно, может быть, этого не надо делать. Или надо как-то так уметь сказать, чтобы что-то обозначить, ничего не утвердив. Ну что же, я ничего ведь не предлагаю. Но те картины, те видения, которые мне открываются, — они не самого благополучного свойства. Хотя может быть, это просто клиника и патология. Меня год уже преследуют всякие сны и кошмары, но может быть, это просто, что называется, психосоматика, которая обретается с возрастом. Вот последний сон я расскажу. К сожалению, очень трудно описать: надо либо его начать сочинять, то есть придумывать так, чтобы он выглядел логично, потому что он весь безобразный — не безобразный, а безобразный… Мне снятся такие безобразные сны с невыявленной символикой, какие-то недолепленные. Как недолепленный бегемот, скажем: Господь слепил его, как из теста, но не оживил. Такие, пространственные довольно, сны. И вот мне снилось, что я делаю автомобиль. Почему вдруг? Я на автомобиле тридцать лет проездил и бросил по разным обстоятельствам, не езжу. И вдруг я делал во сне автомобиль из всякого какого-то дерьма, как будто я это умею делать. И, в общем, у меня уже получился автомобиль. Там был материал, который уходит в подкрылки — знаете, какая-то пластмассовая дрянь. Я прилаживаю крыло и даже, не совсем ровно, ножницами его обстригаю… Это автомобиль, а я ножницами его обстригаю! И тут от этого просыпаюсь, и какой-то странный умственный ужас: я понимаю, что делаю какую-то ерунду, а он уже почти едет, он уже почти настоящий автомобиль, и я уже почти горжусь результатом своих дел и усилий… Но просыпаюсь от того, что все-таки это не автомобиль, все-таки это просто какая-то ерунда собачья! На целый день меня подавило в депрессию, потому что я подумал: а не вся ли такая жизнь моя была? Мне ведь снился не тот автомобиль, который рожден автомобилем и с первой коляски пароходной обретал этот род, а что-то такое, как наша «Волга» или, еще лучше, «ИЖ»… И корпус моих собственных сочинений вдруг предстал мне точно таким же. Может, были отдельные страницы, а в принципе… Вот от этого становится тошно и невыносимо. А с другой стороны, дал кому-то жизнь, кого-то накормил, и почему у тебя функции должны быть выше, чем у твоей бабушки, которая была безусловно лучше тебя? Но вот этот автомобиль меня очень переехал… Вот этот пластмассовый ужасный автомобиль, который я во сне конструировал. С чего бы — никаких поводов! Снилось это мне в Германии…
Но вообще, все будет, как будет. Больше смирения, больше благодарности такой простой тезис. Жаловаться успеваем — благодарить не успеваем. И из-за этого происходит экологический дисбаланс тоже — этологический точно. Кстати, очень любопытно, что наш многострадальный народ, который перенес такое, что никому не снилось, то есть способен вынести все, — вдруг оказался таким изнеженным, жалующимся. Патология какая-то ментальная! Значит, что же, опять нужна узда? То есть неспособны вынести самостоятельную ответственность? Какой-то отвратительный западный человек — он жалуется меньше, он знает, почем что. Никогда не получается такой арифметики, чтобы взять лучшее и не забыть лучшее! Наоборот, забывается лучшее и берется худшее. При любой халяве так происходит — халявы не происходит.
— Очень многие явления жизни, и в России особенно, создают ощущение безнадежности. А, с другой стороны, двадцать лет назад для такого ощущения действительно было гораздо больше поводов. Но прожили ведь эти годы, и не просто по инерции, значит, есть что-то живое…
— Язык только работает, он нас и спас. Так сейчас зачем-то реформа языка понадобилась. Что за бред! Других забот нет! Вместо того чтобы растить очередную бригаду паразитов и воров, уже на почве словарей, — лучше словари выпускайте. То есть дайте деньги на словари, дайте деньги на филфаки — на то, что кажется ненужным. Потому что единственная вещь, которая выдержала все с помощью мата и фени, вытянула нас — это живая русская речь. Она осталась. Что бы там ни говорили, что литература была, а потом ее не стало — ерунда, она есть и будет, и на ней много чего стоит. А уж на языке все стоит. Нет, давайте укреплять, давайте реформировать! Елки какие-то неровные, давайте мы их обстрогаем, прежде чем спилить… Не делается так ничего на свете! Давайте мы сначала будем ухаживать за лесом, а потом выбирать, что мы пилим и в какой пропорции.
— Для многих сейчас самый естественный выход — оживить старые рецепты. Православие, самодержавие, народность…
— Конечно, эта триада вся хромает — корчится, как расчлененный червь. Самодержавие — положим, можно было бы признать, что оно никогда не исчезало, поскольку генсек приобрел черты самодержца безусловно. Оно форму меняло, да? Православие тоже вроде как бы поднято на щит. А с народностью получается сложно. Я так и вижу картину «Три богатыря» — вот они смотрят вдаль, и только надо распределить, кто есть кто: кто православие, кто самодержавие, кто народность. Когда Александр Исаевич — вот кого я бесконечно чту, и вот великий человек, сделавший самое крупное дело в свое время! — когда он написал эти два тома, которых я еще не читал, про историю взаимоотношений с евреями, то все сразу вспухли. Но не может умный человек быть антисемитом. Просто раньше было КГБ, а теперь остался еврейский вопрос, под козырьком богатыря-то… И я подумал, что, может быть, функция народности, богатырская функция, — это Солженицын. Много лет человеку, и больше никто не справился.
Но народом-то не надо злоупотреблять тоже, потому что народ — понятие ускользающее. Его чувствовать сердцем можно, любить можно, даже, может быть, где-нибудь поплакать можно, но превращать в профессию нельзя, потому что это будет хуже древнейшей профессии. Чувство родины — так же, как язык, как нация, как время — это… Есть такая категория, которую я очень люблю: необсуждаемость. Не знаю, как это будет где-нибудь у Канта или у просветителей. Необсуждаемость любви к родине — это очень важное качество. Сейчас дошел до масс очень уж красивый термин — я его, в темноте, очень поздно узнал, но вдруг стал встречать слишком часто: бритва Оккама. Был в одиннадцатом, по-моему, веке схоласт замечательный, у него наиболее прославлен этот принцип — бритва Оккама: не надо помножать количество сущностей. Схоластика, обруганная советской идеологией, на самом деле очень важную делала работу в эпоху перед Просвещением: она обрабатывала связи между реальной жизнью и более возвышенной, метафизической. Это была работа — все перелопачивать до понимания. И вот — гениальная мысль очень великого схоласта, находящегося на грани науки и богословия: не надо помножать количества сущностей…