Хочешь жить, Викентий? - Нина Орлова-Маркграф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Санечка, а я не верила, что на свете есть любовь… – шепчет Любочка, положив голову мне на плечо.
– Как же нет, – бормочу я, целуя ее глаза, – когда тебя и зовут Любовь… Можно я потрогаю твои волосы? Они у тебя такие… сказочные…
В это время в коридоре раздаются торопливые шаги.
– Есть тут кто? – слышу я голос шефа, который дежурит с нами этой ночью.
– Есть, – рванулся я к двери.
Но он уже успел включить свет.
– Что здесь делает больная? – Он хмуро смотрит на Любочку. – Ладно, об этом потом. В первой палате плохо больному Голикову, со стенокардией. Сделайте эуфиллин и дайте кислород.
«Кислород-то зачем?» – думаю я.
Набираю в шприц эуфиллин и бегу в первую палату.
– Сейчас вам станет лучше, – говорю я Голикову, вынув иглу из вены.
– Я знаю, – улыбается он белыми губами на синюшном лице, тяжело дыша. – Не в первый раз… Укольчики-то где учился ставить?
– У меня просто рука легкая, – улыбаюсь я. – Сейчас кислород принесу.
– Бог с ним, с кислородом, не надо. Уже прошло. Теперь буду спать, как Илья Муромец…
– Я минут через десять зайду, посмотрю, – говорю я. – Спокойной ночи.
Я прошел по палатам – все было тихо. Вернулся в первую – Голиков действительно спал. Хороший мужик. Сердечники вообще редко бывают занудами.
Любочка по-прежнему сидела на кушетке и рассматривала тетрадь назначений.
– Саша, мне укол вычеркнут, а Евдокия Петровна утром делала… Почему?
– Потому что тебе его отменили уже после обеда, – на ходу придумываю я.
Шею бы сломать этой Евдокии! Ведь еще вчера отменили!
Я хотел отослать Любу спать, но вместо этого снова уселся рядом с ней, и теперь мы целовались уже при свете, пока на лестнице не послышались шаги Марьи Ивановны, возвращающейся из приемного покоя.
– До утра, – сказал я.
– Что это она тут делала? – поинтересовалась Марья Ивановна, выключая стерилизатор.
– Снотворного просила – уснуть не может, – соврал я.
Утром, на пятиминутке, шеф был злой, как дьявол. Сначала он дал нагоняй санитарке за то, что она спала ночью в коридоре на раскладушке, да еще и храпела. Потом отругал Марью Ивановну за то, что она слишком долго сдает сводки в приемный покой. И наконец добрался до меня.
– Так! – сказал он. – Ну а теперь о нашем юном донжуане! – Он вперился в меня своими зенками. – Я здесь не позволю заводить шашни с больными! Сегодня Таня, завтра Маня, а послезавтра меня снимут с работы!
– А вы очень боитесь потерять пост заведующего? – зло спросил я.
Уж что-что, а дерзить всем этим взрослым я еще в младших классах умел.
– У нее больное сердце! Ей ночью спать надо! – взревел шеф.
– Да?! – заорал я на него. – А кроме того, что сердце у нее больное, вы еще что-нибудь знаете? Как вам вообще это удалось установить? По справочнику для фельдшеров, который валяется у вас на столе?
Я их всех ненавидел! И их, и эту их медицину!
– Во-он! – взбешенно сказал он. – Наглец! Не видать тебе зачета по практике как своих ушей!
Но я еще не все сказал.
– Да плевать мне на ваш зачет! – крикнул я. – Какого чёрта вы пичкаете ее таблетками, если даже не можете установить точного диагноза?!
– Выведите его! – приказал шеф.
Меня вывели.
– Хорошо, что она выбрасывает эти наши таблетки за окошко! А то бы давно отравилась! – крикнул я уже из коридора. – Коновалы проклятые!
Господи! Конечно, я понимал, что никто-никто – ни лечащий врач, ни шеф, ни профессор Петрушевский – ни в чем не виноват. Но я все равно их ненавидел! Эта высокомерная уверенность и мудрая смиренность взрослых лиц была ненавистна мне еще с тех пор, как умерла моя мама… И все они смотрели тогда так же – уверенно и смиренно… Но об этом я вообще не хочу говорить. Всё! Всё!
В тот же день ко мне прибежал Боря.
– Ты с ума сошел! – зловеще произнес он с порога. – Ты что натворил?! Зачем ты с шефом поругался?
– Пусть не лезет не в свое дело! Тоже еще – общественный обвинитель нашелся!
– Он классный мужик! – сердито закричал на меня Боря. – И хороший врач! И в газете про него статья была! С фотографией! А ты кто? Ты кретин!
– Плевать!
– Тебя же вытурят, ты что, не понимаешь?
– Плевать! – повторил я.
– Саня, ёж-колобок! Ты сдвинулся? Ты же жизнь себе ломаешь!
– Плевать!
Боря подскочил ко мне, схватил за воротник.
– Кретин! – зло сказал он. – Приди в себя! Зачем тебе это надо? Она умрет через месяц!
Я ударил его и бил бы еще, но он был сильнее. Он оттолкнул меня и ушел.
– Идиот! – сказал он, уходя.
На этой же неделе я забрал документы из училища. Не надо, не надо мне этой медицины! Что я буду делать дальше, я не знал и не думал.
С Любочкой мы виделись каждый день. Когда было пасмурно и ее не отпускали на улицу, мы целовались на лестнице, часами простаивали на площадке у окна, глядя, как тусклая пыль оседает на деревья и делает их зеленые кроны мышино-серыми. А в теплые дни мы бродили по больничному саду. Мы разговаривали. О том, что я теперь буду делать, и что будет делать Любочка, и что мы будем делать, когда ее выпишут. Мы хохотали надо всеми этими – в белых халатах!
– Они думают, что я скоро умру, – сказала однажды Любочка.
– Они дураки! – засмеялся я. – Ничего не понимают!
– Да! Я не умру никогда! Знаешь, я так хорошо себя чувствую, Санька! Я даже по лестнице поднимаюсь – и ничего! Ни за что не умру! Глупые они! – Она засмеялась. – То есть умру… Но… когда-нибудь… Как все!
Глупость врачей развлекала нас, мы их презирали, и Любочка их не слушалась. Они, вероятно, и сами поняли, что дали маху, – Любочку не ругали, а меня, хоть я и наскандалил тогда на пятиминутке, всегда пропускали, и даже без халата.
Жизнь была прекрасна. Любочка сказала, что мне надо поступить в институт, чтобы меня не забрали в армию, потому что ей без меня будет скучно. В какой институт? Мне было все равно. Я был уверен, что поступлю.
Тридцатого июня у Любочки был день рождения. Ей исполнялось семнадцать.
У нас на этот день был свой тайный план.
Вечером, через час после отбоя, когда наконец совсем стемнело, Люба спустилась на первый этаж, где на лестнице за лифтом было открыто окно.
Я помог ей выбраться, и вскоре мы были за воротами, на свободе. Самым коротким путем провел я ее от больницы до набережной Волги. Мы постояли немного у освещенного парапета и спустились на дикий пляж.
– Здесь нас никто не найдет, – сказал я.
– А нас и не будут искать! – засмеялась Любочка. – Я написала Марье Ивановне, что я с тобой. Так что до утра они ничего не будут предпринимать. А в шесть я вернусь.
Мы уселись на огромный теплый камень. Реки почти не было видно, просто какая-то живая, иногда вдруг всплескивающая темнота. Днем была жара, и теперь от воды веяло теплым парным духом.
– С днем рождения! – сказал я, обняв ее.
– С днем рождения, – повторила она и притихла.
Потом мы развели костер. Любочка стояла перед ним неподвижно, смотрела в огонь, и мне снова не верилось, что к ней можно прикоснуться…
В пять мы отправились назад.
– Санечка! Как же было хорошо! – Она вскочила на ступеньку набережной. – Я храбрый заяц, я никого не боюсь!
Я проводил ее до больничных ворот.
– Позвони после взбучки, – сказал я.
– Ага!
Дома я повалился на кровать и сразу уснул крепко и счастливо. Телефонный звонок вытянул меня из глубины на поверхность. Было утро, а может, день, солнце палило в не закрытые ставнями окна. Я вскочил, помчался к телефону.
– Саша, – услышал я тихий голос, – это Марья Ивановна…
Я испугался, стоял и молчал.
– Сашенька, Люба…
Я сразу все понял. Бросил трубку, выбежал из дома и направился к Любе в больницу, в палату, но понял, что ее там уже нет…
Я вспомнил себя через несколько часов: я возвращался откуда-то по мосту – видимо, все-таки ходил в больницу.
На мосту, у перил, стояли два парня. Лиц не помню, но один из них был в белой, расстегнутой на груди рубашке. Он держал в руках бутылку с вином и, истерически хохоча после каждого слова, твердил:
– Представляешь, Серега?! Дергаю за кольцо – ни фига!.. Ищу запасное – нету! И падаю! Понимаешь, Серега? Падаю! А все наверху – у них-то парашюты раскрылись! А я падаю, Серега! Понимаешь?
Он жадно хлебнул из горлышка, сунул бутылку второму.
– Серега! Смерти нет! – крикнул он яростно и чуть не плача.
– Смерти нет, – согласился Серега, отпивая.
– Эй, братишка! – позвал парень в белой рубашке. – Выпей с нами!
Я взял бутылку.
– Представляешь, дергаю за кольцо…
– Парашют не раскрывался? – тоскливо спросил я.
– Смерти нет! – бешено закричал он. – Пей!
– Смерти нет… – повторил я и, кажется, только тогда заплакал.
В августе я подал заявление на восстановление в медучилище и вот снова хожу на лекции и зубрю, зубрю, зубрю в бешенстве все, что положено, о человеке и о том, в чем держится его душа…