Мир и война - Юрий Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все же не только к помощи шпаргалок, мастерски составленных (для чего, согласитесь, нужны кое-какие знания) и написанных мелким бисерным почерком, прибегал Юрий; иногда он по-настоящему занимался — за день-два до экзаменов. Терпеливым его партнером и наставником был (спасибо ему!) Марк Лихтик, кого можно, пожалуй, охарактеризовать следующим набором эпитетов, каковому он и по сию пору вполне соответствует (если не считать одного-двух определений, связанных со спортом и возрастом): сдержанный, уравновешенный, стройный, рассудительный, остроумный, добропорядочный, скромный, гимнастического склада, широкий (по натуре), твердый, чтобы не сказать — упрямый (в принципах и заблуждениях), терпеливый.
Марк жил не в общежитии, а у себя дома, на одной из Линий Васильевского Острова. По собственным его словам, пошел он в Академию не по зову сердца, а из-за материального положения семьи: здесь и стипендия намного больше, чем в обычных институтах, и одежду дают. До этого, по тем же причинам, хотел попасть в авиацию, но не прошел медицинскую комиссию: после вращения на специальном стуле склонился не в ту сторону и не под тем градусом. (Юрий тоже проходил эту проверку, когда надумал записаться в парашютный кружок, и тоже «уклон» у него оказался больше, чем требовалось). Что касается выбора именно этой Академии, то просто она размещалась ближе всех остальных к дому Марка, даже на трамвай садиться не надо.
Через год после поступления Марк спешно женился на своей бывшей однокласснице Соне — у той умер отец, и была угроза, что отберут часть квартиры. Так что на танцы в клуб и во Дворец Культуры Кирова он не ходил, участия в «мальчишниках» не принимал. Женский вопрос был ему не интересен…
Марк, Миша, Саня, Петя, Рафик, Дима… Юрий не считал, не ощущал их тогда своими истинными друзьями — такими, как за два года до этого Витю, Колю, Андрея или, позднее, Женю Минина, Соню, Лиду, Милю, Сашку Гельфанда… Его не тянуло видеться с ними, делиться сокровенным. А сокровенными были всегда для Юрия его настроения. Вернее, одно настроение — плохое. Хорошего не бывало… По крайней мере, так ему казалось. Да и сейчас кажется… И с этим настроением, неотъемлемым от него, как тот самый, недавно излеченный в лазарете орган, он жил (и пока еще живет), учился, воевал, преподавал, любил, пил, писал… Оно было, как неустранимый гвоздь в ботинке, как нездоровый позвонок в хребтине, который нет-нет — дает о себе знать: в счастливые часы застолья или иных, более интимных, удовольствий, за письменным столом, за рулем, на родине, на чужбине… Словом, как пишут в официальных поздравлениях: «в работе и в личной жизни».
Нет, близости с однокашниками не было. Так, общие разговоры: что, где купить из еды, «займи место в столовой», «хорошо бы ту блондиночку, которая вчера на танцы приходила…» Петька протирал бриджи над учебниками, в свободное время утомительно хохмил и вообще был старше на целых четыре года; Мишка совсем очумел со своей Одессой-мамой, неизвестно отчего всегда весел и улыбается (Юрия это раздражало); с Рафиком они вообще через несколько месяцев обиделись друг на друга (причина неясна им до сих пор) и перестали разговаривать; Марка можно было увидеть только на лекциях, к себе домой почти не приглашал, Юрий бывал у него всего раза два; Саня слишком серьезный стал, к тому же назначили комсоргом — а все эти должности и их исполнителей Юрий с рождения избегал. (Не по какой-то понятной ему тогда причине, просто из-за своей патологической общественной пассивности.)
Кроме того, почти все ходили в различные кружки, секции. Юрий попытался в парашютную — не прошел, в секцию бокса — несколько раз постучал кулаками в «грушу» — надоело; в гимнастическую — не с руки (да и не с ноги). Записался в хор, которым руководил седой мужчина в потрепанном синем костюме. Для поступления надо было спеть что-нибудь, и Юрий, смущаясь и краснея, пробормотал две строчки из «Катюши»: «Расцветали яблони и груши, поднялись туманы над рекой…» К его удивлению, он был принят, и они сразу стали разучивать «Ноченьку» из оперы «Демон». Юрий стоял рядом с Саней Крупенниковым и усердно выводил: «Но-чень-ка, тем-на-я, ско-о-ро пройдет о-на…» И дальше: «Выйдет на небушко солнышко ясное, будет дороженьку нам освещать…» От этих уменьшительных щемило в горле: они напоминали о какой-то другой жизни, которая была когда-то, но уже не будет… Почему-то вскоре хор распался.
А петь Юрий все равно любил, в голове почти непрерывно скользили по невидимым нотным линейкам мелодии, которые он изредка воплощал в звуки — в те немногие минуты, когда оказывался один в комнате общежития, в аудитории, в уборной; напевал на улице во время сиротливых блужданий или когда спешил на лекции. Но больше всего пел «про себя», «внутри себя»… Что пел? Все, что слышал по радио, на патефонных пластинках, на концертах, в кинокартинах; что пели Изабелла Юрьева, Кето Джапаридзе, Утесов, Любовь Орлова, Вадим Козин, Шульженко, Виноградов, Петр Лещенко…
Кончаются лекции, и Юрий, если не усаживается в читальне с романом Хемингуэя, Дос Пассоса или Германа, то надевает в раздевалке шинель, фуражку и побыстрее выходит на набережную: чтобы никто не встретился, не задержал, не дал какого-нибудь поручения, не сказал что-нибудь, что сразу испортит настроение — и не захочется никуда идти.
Он выходит на набережную и идет направо — к Стрелке, к Бирже, к ростральным колоннам, а там через мост, и вот уже Невский. (Название «25-го Октября» не прижилось, никто его не употреблял.)
Он идет и смотрит по сторонам, и напевает — все, что приходит в голову… «Весна не прошла, жасмин еще цвел…» Надо поприветствовать того майора, а то придерется… кто его знает… «Сквозь поток людской всплывает в памяти порой…» Совсем с ума посходили с этими приветствиями: по улицам сотни бойцов и командиров ходят — что ж, так целый день руками и махать?.. «Жизнь кипит кругом и нам ли думать о былом?..» Надо письмо в Москву написать, папе с мамой… «Ведь не стареем, а молодеем мы с каждым днем…» Может, денег немного попросить? Нет, не надо, недавно получил… «Зачем это письмо? Во мне забвенье крепло…» Как они надоели, его соседи по общежитию, со своими шуточками, со своими «будь спок», «Ты даешь»! Главное — все одно и то же… «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» Миле тоже надо написать, а то обижается… Да ладно, на каникулы приеду… Интересно, кто все-таки стащил тогда часы ее отца на вечеринке? Ведь были только свои… «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране…» Фу ты, черт! Чуть не пропустил старшего лейтенанта, он бы обязательно пристал. По лицу видно… А как там Женька Минин? А его мать?.. Может, освободили?.. Вдруг?.. «Мама, нет слов мягче и нежней…» Уже темнеет, есть хочется. Надо зайти — в «Баррикады» на второй этаж или, может, в шашлычную… «День погас и в голубой дали…» Да, скорей зайти, чтобы не думать о приветствиях, о том, что каждую минуту могут в комендатуру забрать… Вообще, надо в штатском ходить, а в форме — только в Академию… Хватит красоваться…
«Пой, Андрюша, нам ли быть в печали?..» — печально пропел самому себе Юрий уже перед самым входом в кафе, где наконец поел, выпил стакан водки и расслабился…
Так проходили дни, недели, месяцы… Занятия, кроссы, танцы, скука, ссоры, обиды и примирения, кино и закусочные… Не хотелось заниматься, не хотелось жить в общежитии, но и обратно в Москву не тянуло… В общем, прострация какая-то, а по-русски говоря, уныние, хандра — не переходящие в отчаяние, не толкавшие за роковую черту, но и не прекращавшие свое действие древоточцев, которым еще достаточно молодой ствол не может как следует сопротивляться. На счастье, не вполне развитое аналитическое мышление Юрия не давало ему шанса сделать окончательные ясные и горестные выводы о бестолково выбранном поприще, о непригодности для него военной карьеры, о том, что вся жизнь, в сущности, пошла наперекосяк и впереди долгие годы постылой армейской службы неизвестно где и зачем…
Наступила весна. Для них это было время подготовки к первомайскому параду; запомнилась на всю жизнь распевная команда: «К торжественному маршу!… По-батальонно!.. Дистанция на одного линейного!.. Первый батальон, прямо, прочие напра-во! (Грохот каблуков.) Ша-гом марш!» (Стук подошв.) Юрия на парад не взяли — не удостоился. Впрочем, он не очень переживал.
Потом — летняя сессия, и сразу после нее поход в Красносельские лагеря: тридцать два километра — от 19-й Линии Васильевского острова почти до Гатчины. Шли в пешем строю, с полной выкладкой: ранец из телячьей кожи, времен 1-й Мировой войны, винтовка, еще более древняя по возрасту, шинель в скатку, противогаз… Жили там в красноармейских палатках, которые в дождь промокали, а всю лишнюю влагу злорадно выливали на своих обитателей. Начало лета было дождливым, соломенные матрацы и подушки не просыхали. Гимнастерки и брюки приходилось сушить на нарах — под матрацами. А потом наступила жара; все изнемогали от ползанья по-пластунски, рытья окопов, занятий по тактике, на которых не разрешалось даже присесть. Донимали учебные тревоги среди ночи, когда надо было за считанные секунды напялить все предметы обмундирования, разобрать в пирамиде винтовки (взять обязательно свою) и встать в строй. Пытались выходить из положения, надевая шинели прямо на белье, всовывая ноги в сапоги без портянок. В общем, химичили и бывали порою разоблачаемы и посрамляемы… Самым же страшным было звучание ежедневной команды, раздававшейся, как гром небесный, ровно в шесть утра: «Вторая рота, подъем!» И все бежали, полуодетые, на зарядку, а после умывались из рукомойников ледяной водой, строем шли на завтрак, и Крупенников запевал: «С Юга до Урала ты со мной шагала…» («Шагала» не песня и не любимая девушка, а трехлинейная винтовка Мосина образца 1891-1930-х годов, которая, как о том говорится дальше, в припеве, бьет «беспощадно по врагу…» Но и этого мало: «Я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу!..» Вот на такой песенной подкормке мы и взрастали. И выросли. Те, кого не… из этой самой винтовки… Или из автомата…)