В ожидании чумы - Славко Яневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Веки мои тяжелели, тоже раскалялись изнутри. Меня обволакивала теплота. Тени и голоса мешались, спутывались в неразличимость. Забирали меня в мягкую броню теплоты. «Спать ты, Вецко, ляжешь в сарае. В сене тебе будет тепло». Может, моя мать и еще что говорила столь внезапно вернувшемуся супругу. Только я уже забрался в тишину, один, с хохотком карликового отца Прохора в ухе. Сон увлекал меня в серебряные и розовые пределы, там стелились снежинки, очень теплые.
Той ночью волки порвали много овец в Кукулине, и трех из тринадцати у моего деда Богдана, бывшего следопыта и отгадчика вчерашних и завтрашних дел по треснутой тыкве.
На Честные Вериги апостола Петра, когда миновали большие праздники, крохотный старичок в рясе мне шепнул: «Весной, в первый солнечный день, Спиридон отведет тебя на то место, где отколупывает с неба кусочки соли».
«А я буду, отец Прохор, а я тоже буду?»
«Что ты будешь?»
«Призраком, как мой отец Вецко».
«Не пророчь. Вецко жив».
«А я знаю. Он станет призраком».
Когда Давидица, река малая и святая, освободилась от вериг, когда зацвели подснежники, Спиридон повез меня на осле в лес. Миновало несколько недель со смерти моего деда Богдана – его сердце все еще живо во мне.
2. Пречестные вериги скорби
Серая волчица с золотыми глазами. В ногу ей вцепился нераспустившийся дуб. В лесу гниль и солнечные искры. Столетний перегной, мягкий и плодотворный, отепляет стволы испареньями. Рябчики далеко от гнезд. Волчица, вся в пене, рвется из плена, воет. Не пускает жилистый дуб. Ждет ночи. Оживит подземные корни, может, и дарует ей исцеление – освободит для завтрашней свадьбы с самым сильным волком северного чернолесья. Загадочна власть смерти. Ногу волчицы ухватили железные зубья ловушки, выкованной давно, когда в Кукулине проживал великий коваль, некий Боян Крамола. Волчья скорбь, бешенство помутившейся крови, заржавелость цепей. Зверь не воет – проклинает жестокую долю. Рычит и поскуливает, коротко и резко взлаивает. Сотворяя невидимые круги влажной мордой, черной и блестящей, острыми зубами рвет окаменевшее время. Редко, очень редко сорвется с ветки дуба капля росы, упадет неслышно прошлогодний лист, твердый и потемнелый – неживой. Не находится силы, что порушит ствол с живыми соками, поднявшимися из оттаявшей земли.
Спиридон и я сидели на поваленном дереве подальше от ловушки, где зверь изредка затихал, чтобы опять с громкой жалобой обратиться к своему господу. Мы пытались угадать имя волчицы. «Кабы ты, Ефтимий, слышал, как кто-то ее зовет – матерь, волчица-матерь, – так это был бы я. Понял бы ты тогда, что волчицу зовут Агриппиной. Понимаешь – Агриппина Великомученица». А я в ответ: «А если бы этот голос был мой, Спиридон?» «Молчи. Тебя волчица не выкармливала, как меня». Я напомнил про ласточек, что носили ему вишни без косточек и гусениц без щетинок. «Это было позднее, – возразил он. – Сперва меня выкармливала волчица. Только я в своей зыбке завою, она из логова откликается и бежит ко мне с полным выменем».
На узкой тропе дровосеков, и ночью беспогрешно находимой козловым башмаком, показалось несколько человек: Вецко, помолодевший, с усмешкой, от которой побелел хрящ на его носу, да двое его дружков, Исидор и Менко, молодые, мосластые, первый пахарь, ворочающий за двоих, задумчивый, с тяжелыми веками, второй – незадачливый иконописец, обучавшийся у старого мастера из Любанцев и теперь перенявший от облысевшего Богдана кое-что из его следопытского умения. За ними подвигался нерешительным шагом Тимофей, бывший монах по имени Нестор и бывший разбойник, мщения ради угодивший на недолго в отряд к какому-то Папакакасу. С того места, где были мы со Спиридоном, они походили и на грабителей, и на святых. Хотя не были ни тем, ни другим, просто мужики, каждый на свою стать, но при том – одинаковые: дома запали и покосились, а сами – столбы живые, завтра подопрут кровли теменем, все, даже самый старый, Тимофей. Я у него считался в должниках – этим летом он вылечил меня травами от желтухи.
В снопе солнечного света, пробившегося сквозь дубовые ветви, я углядел: ловушка крепилась к корню цепями. Столетний ствол, с тайнами под корой, склонялся над волчицей, не сумевшей перегрызть себе лапу, чтоб, оставив ее в железных зубьях, спастись на трех ногах и вести калечную жизнь – кормиться падалью, остатками с орловьей трапезы, больной овцой, жуками. Костями впитывала она стужу земли, отдавая ей свою теплоту.
Пришедшие – за ними явился еще один, сельский могильщик Арсо Навьяк, бывший слуга и эконом городского торговца тканями, – выстроились вокруг владычицы лесов, не настолько близко, чтоб попасть к ней на острый зуб, но и не настолько далеко, чтоб упустить звериную боль. Молчали, а может, голоса их до меня не доходили. Сгорбленная, с ощетиненной шерстью на короткой шее, волчица билась передними лапами. Не приободрилась от близости человека – ее крепко держал капкан.
Оставив осла, Спиридон взял меня за руку и повел к дубу. Теперь я их слышал. «Сосцы набухшие, выкармливает детенышей. – В волосах Арсо Навьяка желтые и оловянные искры, луч солнца, отбиваясь от его плечей, множил их. – Где-то у нее осталось потомство». Менко, может для смеху, спросил, годится ли на еду молодая волчатина. Арсо Навьяк от него отшатнулся. «Я до мяса полгода как не касаюсь. Живу на капусте. Сюда пришел поглядеть на ихнюю Богородицу». «Вот, возьми, – Вецко протянул топор. – Отруби кусочек». Захихикали. «Я мяса не ем, стало быть, и не рублю. Моих-то овец эта волчица не трогала».
Смеялись раскатисто и без толку препирались, то приближались к затихшей волчице, то отходили, бросали в нее сухими ветками и грибами, легонькими, боли не причиняющими. У молодых страдания волчицы вызывали какую-то неясную радость. Вой, беспорядочные всклики. Зверели? Похоже на то. Кружили вокруг в полоумном плясе. Расширенные ноздри жаром своим могли подпалить сухие сучья. Придумывали волчице казни: огнем обложить, колючками дикой груши в глаза, сырую известь в глотку, соль на пораненные места. Становились исчадием кошмара. Пришли к согласию – повесить. После нескольких попыток затянули шею петлей. Словно поняв приговор, волчица протяжно взвыла на удивление чистым, каким-то человечьим голосом. Откуда-то, со значительностью ответа, долетел точно такой же вой. «Да вы звери, что ли?» – спросил молчавший до того Тимофей. На него не взглянули. За спиной Тимофея, сморщившись, всхлипывал и дрожал Арсо Навьяк.
Тени молодых вешателей врастают в дубовый корень – высасывают из земли прах пролетевших столетий. Маятник на ветке – успокоилась повешенная волчица. «Бешеные, – впервые произнес Спиридон. – Вы же собаку повесили. Еще вчера она у меня ела с руки. Пошли, Ефтимий, тошно мне тут».
Две недели спустя Вецко распрощался с Богдановой могилой и, никому не сказавшись, снова отправился вымерять бесконечие пустоты. Следом безвозвратно умчались несколько лет, и село охватила новая тревога, явилась новая напасть – ее посчитали отмщением повешенной волчицы. Сперва сгорела часть урожая, потом сараи да два брошенных дома за кладбищем. Как всегда при внезапных несчастьях, нашелся ли, придумался виновник: Спиридон или Тимофеева жена Катина, оба пришлые, из западного, мертвого ныне села Бижанцы.
Подозрения были не случайны… Забытый уже атаман Папакакас, у него в разбойниках были и кукулинцы, каменными глыбами завалил мужчин из Бижанцев, в ущелье, по которому те двинулись за славой или за поруганием. Велика, Богданова вдова, полагает, что каждый народ после своей погибели оставляет отмстительные дрожжи, на которых всходит отравное тесто. Здесь такими дрожжами могли быть только Великий Летун Спиридон и Катина. Напрасно Лозана и Тимофей доказывали, что это безумие. Скрытая угроза раскаляла воздух. «Зарежут меня в постели, – пытался шутить Спиридон. И пояснял мне: – Огонь приносят псы. Им привязывают к хвостам тлеющие головешки и пускают. Спасаясь от огня, псы бегут и ищут укрытия где попало, в сарае, в доме».
После этих слов, ночью, сгорел наш сенник. Это некоторых поколебало – с какой стати палить свой сарай? Спиридон ответил: «Чтоб вину от себя отвести, чтоб укрыться. Но только я не палил. Пошли со мной, на веревке приведем того, кто потчует нас огоньком». С ним пошли двое, Менко и Исидор. Верили ему. Исчезли в чернолесье, у Сухогорской Ямы.
Привели бродягу, старика из Бижанцев – руки в цепях с волчьей ловушки. Медленно вышагивал он перед поимщиками и пел. Вешать его не стали. Снизошли к глубокому его слабоумию и, по добродушию своему, свели в монастырь Святого Никиты, чтоб монахи его полечили. Малоумненький вскорости там и помер, как узналось позднее, распевая песнь о погибели бижанчан.
А однажды: «Вставай, Ефтимий, Петров день. Сходим на могилку к тому человеку, что нам сараи палил. Кабы я дозволил соседям меня повесить, он бы все еще распевал». Лозана злилась: «Такие, как ты, Спиридон, бук повалят, чтоб веретено вытесать». А он: «Бук, веретено! Когда мне рыбки захочется, Лозана, я в пашню мечу икру и дожидаюсь карпа ли, окунька ли. – Мне: – Люди вроде меня появляются на каждый пятнадцатый Рог Овна. Следуй за мной, Ефтимий. Ты тоже человек божий, будешь ты у меня Ефтимий Книжник».