В ожидании чумы - Славко Яневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После обильных угощений, состоявшихся в тот же день, старик, настежь распахнув дверь дома, стал на пороге: волоча за собой бремя лет, он словно сотни кривых тропок одолел, чтоб опять оказаться здесь, опустошенный и изнемогший, похожий на многих бедолаг, в чьих глазах видать, как падали они из пропасти в пропасть, каждое свое падение отчеркивая морщиной. Старик морщинился даже под кожей. Его белесые глаза под тяжелыми, набрякшими веками всякого повидали, может, были свидетелями первого дня сотворения мира. «Я иду от снохи своей, Пары. Никто ни в Бразде, ни в Побожье, ни в Любанцах овцу на соль не менял». Дома были мы со Спиридоном, Лозана пошла стирать на Давидицу. «Я тебя прокляну, Спиридон. Слышишь ты, я тебя прокляну». Спиридон удивился: «Какая Пара, какие Бразда, Побожье, Любанцы? Я купил овцу в Кучкове за корзину сухих слив». Старец пытался возразить и не мог. Губы его шевелились беззвучно. Спиридон кивал, подтверждая то, что старцу не удавалось вымолвить. «Умный ты, все знаешь сам. Овцу мы слопали, даже псов попотчевали костями, зато в Кучкове будут услаждаться сливами до самого Богоявления. А этот за тобой, кто таков?» В дверях стоял еще старик. «Я Прокопий Урнечкий, – он подался вперед, – свекор нонешний Дамяновой Пары. Угостишь – освобожу тебя от грехов». Спиридон спросил, умеет ли он свежевать овец. Ясное дело, Прокопий Урнечкий это умел. «Такие мне годятся, – засмеялся Спиридон. – Придет время, я тебя позову». Старик, морщинистое дитя, скрестив указательные пальцы, потребовал от Спиридона клятвы – овец чтоб не воровать, а покупать за сушеные сливы. Спиридон поклялся. Теперь и старый Дамян расслабился. Утешился, что не от краденой овцы потроха, какими лакомился. И он, и гость его Прокопий Урнечкий восчаяли свадеб, где им дозволено будет свежевать овец.
Свадьбы редко развеселяли Кукулино. Два Настиных сына, Мино и Драгуш, женились в одну неделю. Их торопливо повенчал в старой деревенской церкви отец Киприян, подоспевший в Кукулино на дряхлой мулихе. Потом, не потчуясь ничем, кроме хлеба и глотка вина со свадебного стола, он, выбирая из бороды крошки, растолковывал слушателям таинственную жизнь звезд. Сельчане знали: новым монахам он в тягость – древний и глуховатый. Три года подряд предсказывал он свою смерть, даже в немощи продираясь сквозь трещины состояния, одинаково близкого к сну и смерти. Его звезда угасла на седьмой день после этой свадьбы. Не успел окрестить второго Тамариного сына. Она тяжело носила: мучила изжога, у ребенка в материнской утробе росли волосы. Позднее, по пути из Города, обряд крещения совершил один из шестерых толстых монахов. «Благослови, отец Филимон», – подступил к нему Спиридон. «Я не Филимон, а Трофим, – ответил монах. – Тут под чернолесьем живет подлый вор. В монастырском стаде недостает трех овец». Спиридон обернулся ко мне. «Слышал, Ефтимий? Трех овец! – И снова монаху: – Говорят, отец Герман, краденое мясо застреет в глотке». «Я не Герман, а Трофим. Пора запомнить. – И монах отправился восвояси. – Нарвется вор на мою дубину». «Скорбь да боль, отец Мелетий, – вздохнул Спиридон. – Пошли, Ефтимий, я тебя научу кроить господские сапоги из кожи…» Он заблеял и скорчил мину, изображая барана.
Он не научил меня выкраивать господские сапоги. Запил с тем самым Манойлой, что два года назад ушел и теперь воротился в голубой вельможьей накидке на тонконогом белом коне. Не дав сельчанам прийти в себя от изумления, Манойла объявил, что ищет строителей – обновить и довершить крепость на Песьем Распятии. Тимофей заметил ему, что крепость та бывшего властелина Русияна и супруги его Симониды. На каждом втором пальце Манойлы по перстню, в серьге поигрывал луч осеннего солнца. «Русиян уступил мне крепость за пятьдесят золотых византов[9]», – изрек. Поклялся, что сделка совершена при свидетелях, по закону. «Пятьдесят золотых византов! – разинул рот Арсо Навьяк. – Да такого богатства нету у самого кесаря! А вправду, как ты разбогател?» Манойла неопределенно махнул рукой. «Может, еще услышишь». Затем, ни на кого не глядя, поинтересовался, в чьем доме вино не особо кислое. «Пошли ко мне, – Арсо Навьяк расширил руки. – Выпьем». Манойла велел позвать всех – он заплатит.
Пили, и в тот день и в следующие, в покоях новой крепости. Резали овец. Пошел шепот, что Манойла не то выкопал золотой клад, не то ограбил богатого ромейского купца. Всякие пошли слухи.
К январю выпили все вино и приели всех овец, даже купленных по другим селам. Голубую вельможью накидку источила моль, и Манойла, распухший и с побелевшими глазами, воротился в свой ветхий домишко к престарелой матери. К весне совсем обессилел. От богатства его остался лишь белый конь, похожий теперь на хозяина – торчащие ребра да понурая голова. Манойле пришлось наняться в услужение к монахам. Те дали ему кирку, указали, где копать. Могила была невелика – мертвый, маленький Ион-Нестор сделался еще меньше.
Перед тем как удалиться от людей, Манойла дивился, о каком таком богатстве его пытают и какую такую крепость он купил, у кого и на что, ежели отродясь был гол как сокол.
А еще позднее, на одно лишь утро обретший прежнюю норовистость, заявил горделиво, что он-де не голодранец – имеется у него закопанное золотишко. Пытались его тайну открыть. Но он замкнулся в себе и никому ничего не сказал.
Птица забвения кинула уже тень на его лик, когда он вдруг ушел из монастыря – захотел еще раз увидеть море в память о юности. Больше он в Кукулино не вернулся.
Вот и все. И еще: я нашел в кусте черепаху, поднял. Она обмочила мне руку, на коже появились чирьи. Своим снадобьем, не знаю каким, от этой напасти за семь дней избавил меня Тимофей, а Спиридон посередке черепаховой брони установил свечу и возжег ее. Сельчане выглядьтали из приоткрытых дверей и крестились: всю ночь трепетал на погосте живой огонек. Кто знает, может, от этого огонька убегая, еж и налетел на лисицу. Свернулся клубком, а она катила его к воде, где добыча раскрывает свою мягкую утробу, чтобы вонзились в нее хищные зубы.
8. Indicta causa[10]
Пришло время, женился мой дядя Илия, вошел примаком в Тимофеев и Катинин дом. Велика его женила на Росе – не спрашивая, за руку оттащила к венцу. До свадьбы, со Спиридоновой помощью, Тимофей подправил пристройку к старому дому, изнутри монастырски белую и похожую на келью, где тайком встречаются монахи и святые: заживут в этой горнице чужие друг другу люди, муж и жена, чтобы, само собой разумеется, скончаться под тем же кровом, оставив селу, как положено, ораву таких же мучеников.
Имея на совести ту злую проделку с ящеркой, я свадебное веселье на широком дворе наблюдал издалека. Рядом были Мартин и Цветке Мы передавали друг другу кувшин с вином и грызли орехи. На свадьбу нас не позвали: мы были уже не маленькие, чтоб прислуживать за столом, но и не настолько взрослые, чтоб пировать с гостями.
Свадьба. Вкруг сдвинутых столов гости, среди них, похожий на сивого орла, восседает монах. На почетном месте, укрытые виноградной тенью, жених и невеста в белом, застывшие и, как казалось мне с моего места, невеселые. Я пью и не удивляюсь, что Илия двуликий: левая сторона лица распухла от зуба, один ус торчит косо, словно, того гляди, выскочит из кожи вместе с корнем. Лоб низкий, завитки волос спускаются до паутинистых бровей, к глазам, в которых нет ни скорби, ни радости. К нему нагибается посаженый отец Менко, что-то шепчет. Может, и кричит, с моего места слышна только песня, Исака и Панко, другие Настины сыновья, подобно нетопырям, предпочитают веселиться во мраке. Всяк для себя и всяк своими словами подтягивает поющим – Зарко, Горан Преслапец, Спиридон. Не пьяные. На каждый глоток берут с глиняных блюд по два куска пирога или мяса. Ларины свекры, Дамян и Прокопий Урнечкий, те, что свежевали овец, теперь за столом, седые и благочестивые. Прокопий отправится завтра в свое село, к своему концу. В волосах у Росы желтый цветок, словно проросший из шлака, подернутого слабой ржавчиной. Агна только раз появилась из дома и, как мне показалось, за спиной невесты вглядывалась в меня и в моих дружков. Не долго. Ссутулилась и ушла. Больше не появилась.
Собираются псы, бьются за брошенную кость, шумят сороки в ожидании своей поры, своего мгновения – когда насытятся псы.
С наступлением сумерек, неопределенно-мутных, липнущих к стволу и корню, во дворе развели костер, и теперь, когда тьма сгустилась комьями, шумливая и беззаботная толпа заколыхалась в плясе. Опутанные выкриками и тенями, люди походили на пробуженных призраков, обезглавленные или двуглавые, с вывернутой наизнанку кожей: больные и безбольные раны изменяют их лица, мрак исцеляет, но улыбок нет, на лицах нет ничего – любострастие, набожность, упование принадлежат им вчерашним и другим; завтра они сделаются опять такими, какими были вчера. Остановились и приутихли. Можно было услышать, вернее, различить голос монаха. «Индикта кауза, – зычно повторял он. – Индикта кауза? Таково время сие. Посему, моим повелением, с тех, которые не плодятся, будет взиматься больше от урожая. Перестанете плодиться, вы, молодые, Кукулино лишится будущего. – С другой стороны сдвинутых столов о чем-то его спросили. – Нет, не будет сего! – выкрикивал он. – Господь и монастырь никогда не повернутся к нищим спиной». Проводил по глазам ладонью. Может, по толстым его щекам катились слезы, исчезая в подстриженной бороде. «Отче Трофиме! – пытался кто-то перекричать его. – Нынешней зимой и мыши поколеют от голода». Каждый каждого перекрикивал. Не заметили, что место Тимофея опустело и молодоженов тоже за столом нет. Зато явились Настины сыновья – Анче, Мино и Драгуш. Поднялся рев, про монаха забыли, и он со взором, из которого испарялся разум, умолк, затворился в собственном жире. Разобиженный бог весть кем и чем, Арсо Навьяк скинул потертые опинки, выпрямился. «Преподобный отец не может быть индиктой каузой! – выкрикнул. – Не может. И с какой стати? Я тут родился, я тут живу. Стало быть, я – индикта и я же – кауза. Вот сейчас возьму да пройдусь босиком по угольям. Я, а вовсе не отец Трофим». Заколтыхал к костру, но, прежде чем добрался до умирающей жизни сухих и зеленых веток, упал и остался лежать на земле. Был неподвижен – наверное, вина в нем было больше, чем крови. Уснул. «Эй хозяева! – кричал Горан Преслапец. – Вино выпито. Пора нам и расставаться». «Никакого расставанья. Кто-нибудь из братишек сходит за вином. Сбегай, Мино. Ты помоложе». Мино спал, уткнувшись лицом в пустое блюдо. Тяжкой поступью за вином отправился Драгуш. Не вернулся. Дамян и Прокопий пошли его поискать и тоже исчезли в ночи.