В лоне семьи - Ги де Мопассан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончив все приготовления, которыми полагается сопровождать смерть, она остановилась в неподвижности, и лекарь, помогавший ей, тихонько сказал;
– Надо увести Каравана.
Она кивнула головой в знак согласия и, подойдя к мужу, который продолжал рыдать, стоя на коленях, подняла его за одну руку, а г-н Шене взял его за другую.
Его усадили на стул, и жена, поцеловав мужа в лоб, стала его успокаивать. Лекарь поддерживал ее доводы, рекомендуя твердость, мужество, покорность судьбе – как раз все то, что невозможно сохранить, когда вас постигает подобного рода внезапное горе. Затем они снова взяли его под руки и повели с собою.
Он плакал, как большой ребенок, судорожно всхлипывая, ослабев; его руки безвольно повисли, колени подгибались, и он спустился с лестницы, не сознавая того, что делает, передвигая ноги совершенно машинально.
Его усадили в кресло за столом, перед тарелкой, где его ложка еще лежала в недоеденном супе. И он сидел неподвижно, уставясь на свой стакан и до того убитый горем, что даже утратил способность думать.
Г-жа Караван беседовала в углу с доктором, расспрашивала относительно формальностей, узнавала все необходимые практические сведения. Наконец г-н Шене, который, казалось, все чего-то ожидал, взял шляпу и начал откланиваться, заявив, что еще не обедал.
– Как, вы еще не обедали? – воскликнула она. – Оставайтесь же, доктор, оставайтесь! Вам сейчас подадут все, что у нас есть; самим-то нам теперь, вы понимаете, не до еды.
Он извинялся, отказывался, но она настаивала:
– Ну, право же, останьтесь. В такие минуты большое счастье – иметь около себя друзей; может быть, вы уговорите и моего мужа немного подкрепиться: ему так нужно набраться сил.
Доктор поклонился и положил шляпу на стул:
– В таком случае, сударыня, я принимаю ваше предложение.
Она отдала кое-какие приказания растерянной Розали и села сама за стол – «только для виду, чтобы составить компанию доктору», как она выразилась.
Снова подали остывший суп. Г-н Шене попросил вторую тарелку. Затем появилось блюдо рубцов по-лионски, распространявшее аромат лука; г-жа Караван решилась отведать кусочек.
– Очень вкусно, – сказал доктор.
Она улыбнулась.
– Не правда ли?
Затем обратилась к мужу:
– Скушай немножко, бедный Альфред, чтобы хоть желудок не был совсем пустой; подумай, тебе еще предстоит целая ночь!
Он покорно протянул свою тарелку; точно так же он лег бы в постель, если бы ему это приказали, потому что подчинялся всему без сопротивления и без размышления. И стал есть.
Доктор накладывал себе сам и раза по три принимался за тоже блюдо, а г-жа Караван, время от времени поддевая вилкой большой кусок, глотала его с видом притворной рассеянности.
Когда появилась миска с макаронами, г-н Шене пробормотал:
– Черт возьми! Вот вкусная штука.
На этот раз г-жа Караван сама положила всем на тарелки. Она наполнила и блюдца, в которых, шаля, ковырялись ложками ее сын и дочь; оставшись без надзора, дети пили неразбавленное вино и уже пинали друг друга ногами под столом.
Г-н Шене вспомнил о любви Россини к этому итальянскому блюду и воскликнул:
– Скажите, а ведь это выходит в рифму; можно было бы так и поэму начать:
Маэстро Россини
Любил макарони…
Но его не слушали. Г-жа Караван задумалась, соображая все вероятные последствия совершившегося события, а ее муж скатывал хлебные шарики, клал их на скатерть и смотрел на них с бессмысленным видом. Так как его все время томила жгучая жажда, он то и дело подносил к губам стакан с вином, а мысли его, и так уже расстроенные обрушившимся горем, окончательно мутнели и путались в его сознании, отяжелевшем от начавшегося тягостного процесса пищеварения.
Доктор поглощал вино, как губка, и заметно пьянел. Под действием реакции, неизбежной после нервного потрясения, сама г-жа Караван – хотя она и пила одну воду – волновалась, путалась и чувствовала туман в голове.
Г-н Шене принялся рассказывать различные случаи смерти, казавшиеся ему забавными. Ведь в этом предместье Парижа, заселенном приезжими из провинции, не редкость встретить то крестьянски-равнодушное отношение к мертвецу, хотя бы это были отец или мать, то неуважение, ту бессознательную жестокость, которые столь обычны для деревни и столь редки в Париже. Он рассказывал:
– На прошлой неделе приглашают меня на улицу Пюто; прихожу и вижу: больной уже мертв, а у его постели все семейство преспокойно распивает бутылку анисовки, которую купили накануне по капризу умирающего.
Но г-жа Караван, поглощенная думами о наследстве, не слушала его, а сам Караван, совсем отупевший, ничего уже не понимал.
Подали кофе; его заварили покрепче для поддержания бодрости духа. От каждой чашки, долитой коньяком, у всех только сильней разгорались щеки, а мысли в помутившихся головах путались окончательно.
Затем доктор, завладев бутылкой коньяка, налил «посошок». И в полном молчании, слегка отуманенные приятной теплотой, вызываемой пищеварением, охваченные против воли животным блаженством от выпитого после обеда алкоголя, они медленно тянули коньяк; он был смешан с сахаром и оставлял на дне чашек желтоватый сироп.
Дети заснули; Розали уложила их в постель.
Машинально подчиняясь потребности забыться, овладевающей людьми, на которых сваливается несчастье, Караван несколько раз налил себе коньяка, и его осовелые глаза заблестели.
Наконец доктор встал, собираясь уходить, и взял под руку своего приятеля.
– Пройдемся-ка со мною, – сказал он, – глотнуть воздуха вам будет полезно: когда у человека неприятности, не следует сидеть на месте.
Караван послушно повиновался, надел шляпу, взял трость и вышел на улицу; держась под руку, они спустились к Сене под ярким блеском звезд.
Душистые потоки воздуха струились в жаркой ночи: все окрестные сады были полны цветов, аромат которых, словно уснувший среди дня, пробуждался, казалось, с наступлением вечера и наполнял воздух, примешиваясь к легкому ветерку.
Пуст и безмолвен был широкий проспект с двумя рядами газовых фонарей, тянувшихся до Триумфальной арки. А вдали раздавался гул Парижа, окутанного красноватой дымкой. Это было нечто вроде непрерывных раскатов грома, которым порою издали как бы отвечали с равнины свистки поездов, мчавшихся на всех парах к Парижу или уносившихся к океану.
Свежий воздух, ударивший обоим приятелям в лицо, сначала их ошеломил; доктор стал пошатываться, а у Каравана усилилось головокружение, которое он испытывал с самого обеда. Он шел, как во сне, одурманенный и словно парализованный, в каком-то моральном оцепенения, заглушавшем его страдания, уже не чувствуя острого горя, а даже ощущая, что ему легче под влиянием теплых испарений ночи.
Дойдя до моста, они свернули направо, и в лицо им пахнуло свежим дыханием реки. Она текла печально и спокойно за стеной высоких тополей; звезды, колеблемые течением, словно плыли по воде. Тонкий беловатый туман, стлавшийся над откосом другого берега, наполнял легкие влажностью. Караван остановился: запах реки пробудил в его сердце воспоминания далекого прошлого.
И вдруг он увидел свою мать, какою видел ее в детстве: сгорбившись, она стояла на коленях у крыльца их дома там, далеко в Пикардии, и стирала белье в маленьком ручейке, протекавшем через сад. Он слышал стук ее валька среди безмолвного покоя деревни и ее голос: «Альфред, принеси мыло!» Он ощутил тот же запах текущей воды, тот же туман, поднявшийся с увлажненной земли, те же болотные испарения, вкус которых незабываемо сохранился на его губах; и вот все это он снова почувствовал сегодня, в тот самый вечер, когда его мать умерла.
Он остановился, скованный новым приступом бурного отчаяния. Это был словно яркий луч, сразу осветивший всю глубину постигшего его горя; мимолетное дуновение повергло его в черную бездну неизбывной скорби. Он почувствовал, как сердце его разрывается при мысли об этой вечной разлуке. Жизнь его как бы рассеклась на две части, и вся его молодость исчезла, поглощенная этой смертью. Со всем «прошлым» было покончено; все воспоминания отрочества улетели; никто уже не поговорит с ним о старинных происшествиях, о людях, которых он когда-то знавал, о родных местах, о нем самом, об интимных мелочах его былой жизни; перестала существовать какая-то часть его «я», и очередь умирать была теперь за другой.
Перед ним проходили тени прошлого. Он снова увидал «маму», молодую, одетую в полинявшие платья, которые она носила так долго, что они казались неотделимыми от нее; в его памяти воскресали тысячи забытых подробностей: различные выражения ее лица, ее жесты, интонации, привычки, причуды, вспышки гнева, морщины, движение худых пальцев, все то, что так привычно ей и чего у нее уже не будет.
Вцепившись в руку доктора, он испускал стоны. Его ослабевшие ноги тряслись, вся грузная фигура содрогалась от рыданий, и он лепетал: