Под городом Горьким (сборник) - Василь Ткачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Повтори, внук, про город Горький, – просил дед Яков.
– Сейчас, только поменяю иголку, а то треск идет сильно.
– Меняй, меняй, внук. Хорошая песня, лихо ее матери! Не зря в тот Витебск съездили парни!..
Патефон – странно ведь сегодня! – открыл Федьке тогда какой-то совсем другой мир, о котором он и не думал раньше. Оказывается, есть где-то далеко город Горький, есть рабочий поселок, есть на земле люди, которые любят друг друга… Есть любовь… Это позже появится радио в каждом доме, появятся телевизоры. Дядя Мишка с тетей Зиной построят свой дом, а Конопличи вернутся назад из соседней деревни в эту хату и будут жить большой семьей. Федьке и его братьям было такое переселение даже очень удобным: не надо бежать за четыре версты, чтобы послушать пластинку. А пластинок становилось все больше и больше – кто был в городе, тот что-то старался привезти. При любом удобном случае разживались и на иголки.
Прошли годы, жизнь пролетела, как один день, и вот теперь, идя по занесенной снегом дороге в деревню, Коноплич никак не может понять, почему все так быстро получилось в ней, в этой жизни? Только, кажется, недавно впервые услышал он про тот город Горький, накурено и весело было тогда в избе, а сегодня он, лысый и грузный, совсем другой человек, который бы ни за какие деньги на сегодняшний ум не поехал зимой в холодном кузове даже в соседнее село, а не то что в Витебск за три сотни километров, будет один встречать Новый год. Разве ж тогда, в том теперь уже далеком пятьдесят восьмом году мог он обо всем этом даже подумать? Ну да и ладно, чего уж там сегодня тревожить раны: прошлое не вернешь!..
Вот, вот и она, хата.
– Здравствуй, родная! – Коноплич снял шапку, склонил голову. – Я пришел. Не ждала? Прости, что поздно. Звонил братьям, те не могут. У них жены такие, что не понимают… Хотя и сами деревенские. А моя, Мария, ты же ее помнишь, красивая такая, с ямочками на щеках, меня понимает, хотя сама и городская. Вот так, родная. Сегодня я буду с тобой. До утра. Разреши войти?
Ключ был в том самом тайнике, о котором знали все Конопличи. На Радуницу они бывают чуть ли не ежегодно в Вересневке, однако не всегда появлялись на подворье – все было некогда: то кто-то пообещал подвезти до города и очень спешил, то еще какая причина. Поэтому ключа почти не касалась рука. Замок на диво открылся сразу, однако дверь напомнила о себе – пропела свою скрипучую мелодию. В сенцах было так, как и прежде. На гвозде висела еще почти новое решето. Клеенку, которой был покрыт стол, во многих местах погрызли мыши. Под потолком болтались пучки лекарственных трав. Ступа. Боже, ступа! Толкач был прислонен к стене. Что ж, пора проходить в переднюю. Печь. Заслонка. Полати. Ведро. Посуда. В комнате все было так, как и тогда, когда жили здесь люди. Когда умерли старики, дети почти ничего не забрали – они собирались жить здесь во время отпусков, привозить детишек летом, чтобы те побегали по травке, однако мечты остались мечтами…
На полу Коноплич вдруг заметил мелкие кусочки фольги, как раз в углу, и тогда он поднял глаза на то место, где у них испокон веков находилась икона. Икона была на месте, однако она мало чем напоминала ее, икону: постарались мыши…
Коноплич сел на табуретку, перед этим смахнул с нее пыль. Он опять поднял глаза на икону… А хате сказал:
– Сейчас я понимаю, почему ты позвала меня. Понимаю, хата. Икону я возьму с собой, в город. Отдам на реставрацию. А потом сразу привезу. Оклад новый сделаем – такой, чтобы никто больше не нашел в нем и щелочки… чтобы никто больше не залез к Божьей Матери. Молодец, молодец ты, хата, что побеспокоила меня. А я сразу почувствовал – что-то здесь не так, стряслось что-то с тобой… Ну, что ж, будем готовить праздничный ужин? Будем! За работу!..
Он вымыл крышку стола, постелил белое полотенце. В граненый стакан поставил свечу. Выложил все, что было в вещевом мешке, поставил две бутылки. Затем Каноплич аккуратненько прислонил к стене фотокарточки самых дорогих ему людей – мамы, отца, деда Якова, бабы Поли, дяди Мишки, тети Зины… Когда держал в руках карточку последней, сразу вспомнил про патефон, долго искал его – заглянул, кажется, куда только можно было. Оставалась последняя надежда – на чердак, однако он не решался туда лезть: высоко, а лестница совсем дряхлая. Однако все ж потом махнул рукой – решился, полез. Нашел! Патефон был тоже, как и икона, весь изгрызен, теперь он не имел прежнего привлекательного вишневого цвета, а напоминал старый обшарпанный чемодан, похожий на тот, с которым вернулся отец с войны. Когда Коноплич поднял крышку, на диске увидел знакомую пластинку. Да, да: это была та самая пластинка, от которой маленький тогда еще Коноплич узнал, что под городом Горьким в рабочем поселке подруга живет…
Вскоре патефон стоял на столе, и Коноплич накрутил пружину. Патефон работал! Хоть и не просто было разобрать слова, но не это главное – ему показалось, что песню внимательно, сосредоточенно слушают самые близкие ему люди, которые глядели на него с фотографий. Как только закончилась песня, Коноплич будто наяву услышал голос деда Якова:
– Повтори, внук, про город Горький…
Свечерело. Коноплич еще при свете дня зажег печку, теперь вот непоседливые языки ее пламени суетливо отражались на стене. Горела свеча. Вскоре в хате стало тепло, уютно, как и когда-то раньше. Хата повеселела и похорошела, также приобрела праздничное настроение и вид. Разговаривая с ней, гость наполнил шесть стопок, каждую поставил перед фотографией.
До конца этого года оставалось еще несколько минут, и Федор Коноплич, утомленный за день приятными заботами, вышел во двор. Было холодно, на небе горели звезды. Множество звезд. Уйма. И вдруг он оцепенел, застыл в изумлении: в хатах, что были рядом, на расстоянии его взгляда, брезжили огоньки. Прислушался: голосов не слышно. А только огоньки. Только они…
Он вернулся в хату, сел за стол. Вскоре заиграл гимн, Коноплич поднял наполненную стопку, приготовился сказать новогодний тост, однако растерялся и долго не мог собраться с мыслями: перед его глазами все еще колыхались трепещущие огоньки в окнах соседних хат…
РАБ ШМЕЛЯ
Антон Подканавский попросил своих домашних, чтоб ему перво-наперво принесли в больничную палату пушечку, – она лежит в самом конце выдвижного ящика стола. Там – шмель. «Подержать его хочется, в глаза ему, окаянному, взглянуть». Сперва он, шмель, лежал в белом стареньком мамином платке, сразу впопыхах завязанном на простенький узелок – пусть и поползает там, пока не угомонится. Извини, шмель, у тебя судьба такая… Извини…
Было это еще задолго до войны, когда Подканавский прожил на этом свете всего ничего. Потом, когда он начал курить, вспомнил о шмеле и определил его, сухого, легенького, как пушинка, но все еще по-прежнему красивого – с желтыми подпалинами под крылышками – в спичечный коробок: лежи здесь, почтенный. Еще позже, когда в деревенскую лавку завезли монпансье в жестянках, то, опорожнив их, дети звенели медью и другой мелкой монетой, а взрослые приспособили те жестянки, или, как называли их некоторые, пушечки, под самосад, нитки, иголки и пуговицы. Антон же, тогда уже начинающий колхозник, переложил в одну из них все того шмеля: а теперь полежи здесь… здесь тебе более просторно…
Пока жила мама, шмель всегда лежал в одном месте – в сундуке, где была спрессована вся, можно сказать, одежда и разные простыни-пододеяльники. Мамы давно нет, неизвестно куда задевался и сундук, однако Антон Подканавский, невысокого роста и щуплый старичок, с прямым и чуть заостренным носом, хорошо помнит, как она, загнав шмеля в уголок оконной рамы, радовалась: «Держи его!.. Лови!.. Лови, шкодобу!.. Убежит!.. Ага, попался, тута-а!..» А тогда, завязав шмеля в тот белый старенький платок, счастливо улыбаясь, говорила сыну: «Запомни, Антон: если первого шмеля, что весной залетит, засушить и держать все время в доме, то счастье не обойдет тебя сторонушкой, будешь богатым и счастливым. На, сам спрячь этот узелок. Он твой…»
Тогда же, как только мальчик уснул, ему приснилось: будто попал он в шмелиное царство. Рыжевато-желтые шмели беспрерывно и невыносимо громко жужжали в садах и на подворьях, тяжело, беспорядочно и бесцельно, казалось, летали, словно перегруженные собственным весом, над головами людей и домашних животных, над всей зеленой и пахнущей цветами землей. Держались шмели чрезвычайно гордо и властно, как хозяева, как самые главные: ничего и никого не боялись.
Как раз в то время над деревней появились бомбардировщики: сперва вражеские, потом – наши. Появились – и исчезли. А шмели остались. И кое-кто из сельчан подумал, что шмели эти, чтоб им погано сделалось, накликали беду. Никогда ж раньше столько много этой мелюзги не было, а здесь – как из лукошка кто насыпал, да широко размахнулся – вон их, паразитов, сколько!.. Хоть ты прикажи детворе, чтобы те половили их да уничтожили. Только справятся ли? Уйма их, уйма!..