Под городом Горьким (сборник) - Василь Ткачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поеду один!
– Едь. Скатертью дорога.
– Так там же люди живут! А мы тут?.. Кто мы? Хоть… хоть, понимаешь, последнюю каплю счастья – да на язык, а?
– Вот-вот, – с легким упреком закивала Настя. – Тебе, вижу, та капля и понравилась?
– Да не та капля, не та! – сморщился Егорка и притопнул ногой. – У вас, баб, только одно в голове… Капля счастья! Счастья-я-я! А? Мы же будем жить, как люди. Я ведь там и домик присмотрел. С садом. Сад еще побольше, чем у нас. А рядом – как раз напротив – автостанция. Ведерко яблок или груш продал… там и слив полно… и всегда свежая копейка будет. Живая. А с нашей Слободы не повезешь фрукты в Довск – далеко, не близкий свет, больше денег тех проездишь.
Про яблоки Насте понравилось. Но мужу ничего не сказала, начала доить корову, а тот сел на корч рядышком, свернул самокрутку, затянулся, начал рассуждать:
– Я тогда бы и табак не садил. Милое дело – все, почитай, рядом с твоим домом. А пенсий нам хватит. Еще и детям поможем. Да… да и тем к нам на новое место полегче будет, стало быть, приехать. Из Довска – слышишь меня, Настя? – в любую сторону: хочешь в Одессу, хочешь в Москву, а хочешь… да куда хочешь, туда и катись.
Вдруг Настя спросила:
– А хлев там есть?
Егорка растерялся: вишь ты ее, он ей цивилизацию предлагает, а она не иначе отсталый элемент, хочет тянуть за собой и буренку. Кашлянул в кулак, дипломатично пожурил:
– Хлев есть. Хороший хлев. Блочный. Но зачем он нам? Хватит пенсионерам за соски дергать. Надергались. Поберегите пальцы.
Настя, словно не услышав его слов, тихо произнесла:
– А Звездочку куда поставишь? Под звезды?
– Мать твою, а! – не сдержался все же Егорка, притопнул ногой. – Там же можно купить любую заразу. И кефир, и молоко. На какого черта нам государство пенсии дало? Купим, купим, Настя, все, что надо.
Дом в Слободе Егорка, конечно, не продал: кому он в глуши нужен, когда их вон сколько, людьми и Богом забытых, рядом стоит? Заходи в любой, хороший человек, и живи. Макар или Свирид, которые невдалеке на кладбище почивают, против не будут. Не выгонят и дети, ведь кто знает, где они, те сыновья и дочери, в каких краях? А может, те еще и рады будут: пускай хоть так, бесплатно, чужие люди живут, и то хорошо. А начнешь требовать деньги – только спугнешь людей с места. А их уже однажды погнали… Оттуда, где белое солнце оказалось для славян черным. Натерпелись. Хватило. Да и окна в доме должны светиться. На то и дом.
Загрузив вещи в кузов «газончика», Егорка, как ни сдерживался, все же пустил слезу. Жена использовала этот момент, упрекнула:
– Сам же захотел, так не плачь теперь, бобер!..
– Ага, сам, – покорно кивнул головой Егорка, а потом взял подготовленные заранее доски, забил ими крест-накрест окна. – Не обижайся, дом. Думаешь, мне не жалко тебя покидать, однако же и в цивилизации хочется пожить. Сколько там осталось, а?.. А жизнь одна… Вот так-то!..
– Садись уже в машину, плакса, – дернула за рукав жена. – Он с домом прощается. Видели? Да ты не с домом – ты с жизнью, чует мое сердце, прощаешься… Боже, и куда ж ты меня, дурную бабу, тянешь? – и Настя затряслась вся, словно ее пронзило электрическим током, из глаз покатились слезы. – Ой, не могу, люди мои милые! Елупня послушалась своего. Нет бы спросить – зачем, зачем?..
Теперь уже ее торопил Егорка:
– Хватит, хватит, пора. Шофер матерится уже: у него, думаешь, кроме нас, других дел нет?
Вскоре в сторону Егоркиного дома толстой веревкой полыхнул дым из выхлопной трубы, и постороннему человеку могло даже показаться, что он, дом, заслонился от гари досками, что были на окнах, словно человек руками…
Жил в Слободе Егорка скромно. На свои не пил. И смешно было бы – на свои: бригадир как-никак. Да особенно и не налегал на нее, холеру. А зарабатывал копейку неплохую, поэтому Насте было что топтать в чулок. Дом в Довске купили без потуг. И хороший дом, как и говорил Егорка, около автостанции. Вот он, напротив. Сиди на скамейке, наблюдай, как подъезжают и отъезжают автобусы самых разных марок, как выходят-заходят люди. А хочешь, иди в магазин. Колбаса любая, копченая рыба, булки-шмулки. А пиво? И оно, сердечное, имеется!.. Вина нальют, не запрещено. Водочки тоже. Красота! Егорка не раз воспоминал соседа по Слободе Петра, жалел его: «Не живет, а чихает. Глянул бы на меня!» Егорка предлагал Петру также податься вслед за ним, но тот лишь улыбнулся и показал печальным взглядом на кладбище:
– Туда мне уже пора переезжать.
Напрасно, напрасно, сосед. А я поеду, едрена вошь! Там, глядишь, и больше протяну. А ты загибайся тут, на болоте, непослушный!..
Почти ежедневно теперь Егорка налегал на пиво – наверстывал упущенное, как он сам считал. Частенько, подвыпив, швырял деньги на прилавок:
– Еще три бокала, Степановна. Угощу, так и быть, вон тех мужиков. Я, сколько и живу, люблю гостей встречать. А они, вижу, гости. Приезжие. Деревня. Пусть отведают цивилизации, пусть вдохнут ее, мать их так!..
Мужчины пили, что им. Халява всегда сладка. Случалось, что и Егорку угощали. В ответ. Тогда он вспоминал Слободу, Петра, закусывал губу: жалко становилось и деревушки, и соседа, не мог сдержать слез.
А Петро как-то приехал. Нежданно-негаданно. Утречком. Егорка спал. Постучал в калитку. Настя увидела соседа в окно, стала будить мужа:
– Вставай, ирод. Петро приехал. Слышишь? Поднимайся, говорю!..
Кое-как Егорка дотопал до калитки. Когда протянул Петру руку, та заметно тряслась, как ни старался ее унять. Лицо было похоже на печеное яблоко. Небрит. Поэтому Петру было от чего разинуть рот – как не до ушей. Он крякнул, сказал сухо и холодно:
– Еле узнал я тебя, земляк. То я домой поеду. В Слободу. Подальше, Егор, от твоей цивилизации…
И плюнул.
– Почему же так? – удивился Егорка. – Почему ж?.. Заходи, заходи, сосед. Настя сейчас на стол соберет, а я в магазин… в гастроном… вон они, магазины… на любой вкус… Хочешь – водочки, хочешь – винцо или пиво?.. Я пенсию вчера получил… Ты… ты чего это, Петро-о-о-о? Как не свой все равно?!. Ты куда, Петро-о-о!?.
Петро, не оглядываясь, заторопился в сторону автостанции. Егорка же никак не мог понять, почему он, непутевый, так поступил. И, стоя у калитки, еще долго ломал голову: за что бы тот мог на него обидеться?..
ГАННА И МАВЗОЛЕЙ
Тетка Ганна женщина была красивая. Высокая, с длинной черной косой, лицо смуглое, будто все время на нем держался крымский загар, и стройная, подвижная. И очень уж на слово остра. Иной раз так отчихвостит кого словечком, что хоть сквозь землю от стыда. А она лишь усмехается: что, правда глаза режет?.. Мужик, говорят, поэтому и сбежал от нее, из-за слов тех. Давно было, люди в лицо даже не помнят того первого и последнего Ганниного мужика. Дети остались от него, одна их и поднимала. А после войны не передать, как трудно было. Голодно и холодно. Еще больше во время оккупации натерпелась-нагоревалась. Сердце, казалось, выше пяток не поднималось. Как рак под корч, пряталась в тот блиндаж, дрожала-трепетала там, ведь наверху и пули летали-свистели, и снаряды разрывались почти на самом огороде, и с неба бросали на поселок бомбы. Выжила как-то. И сама, и дети. А что толку? Ганна не раз думала, отчаявшись, будто бы жизнь свою перелистывала, взвешивала, на ладони держала: ну и скажите вы, люди добрые, какая польза мне от своих детей, чтоб им?!. Нечего и вспомнить. Хорошего. Пустое место. Дочь еще кое-как, а что про сына говорить? Чужой человек, бывает, тебе встретится лучше во сто крат, чем своя кровинушка. Ганна скрывала, утаивала многое про Кольку, не признавалась людям, как он издевался. Однажды, правда, в доме для престарелых, незадолго до смерти, пожаловалась старушкам, таким же горемычным, как и сама, что куска хлеба жалел для матери. Пропьет деньги, есть нечего, только краюха хлеба лежит на столе. Обычно черствого, ведь когда пьет, то ест мало. А пьет каждый день. Ганна не дотрагивалась, Боже упаси, до того хлеба: ела отдельно, так сын постановил. Отдельно так отдельно, неизвестно еще, кому хуже. Но, выходя из дома похмеляться, злой на мать, что не приберегла денег полечить ему голову, Колька смотрел на тот хлеб и шипел: «Чтобы к хлебу, б… старая, и пальцем не притрагивалась! Мой!»
Конец ознакомительного фрагмента.