Один день из жизни Юлиуса Эволы - Оливер Риттер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот Ливия. Она скрючилась на кушетке, так как она уже почти подошла к концу. На меловом предмете меблировки, посреди белых подушек, ее едва ли можно узнать. С ее лица, напоминающего Пьеро, смотрят только черные как смоль, подведенные черно–зеленым цветом глаза, ее волосы очень коротко обрезаны и напудрены белым. Ее тело, в котором можно пересчитать кости, обтянуто тесно прилегающей одеждой, производящей впечатление целлофана. Ливии – уже за тридцать, выглядит, однако, как достигшее половой зрелости существо а–ля третий пол. Она тщеславна, болезненна, порочна, прототип современной, фригидной и поэтому неутомимо ищущей смысл интеллектуалки. Из мундштука длиной как минимум тридцать сантиметров, сделанного из слоновой кости, она курит одну «мачекдонию» за другой. Тем самым она наносит своим легким последний удар. Снова и снова извивается она в приступах мучительного кашля, выплевывая кровь на свой белый отороченный по краям носовой платок. Тогда можно услышать ее немного резкий, немотивированный смех. Ей осталось только лишь несколько недель. С жаром пожирающей ее болезни она бросается в омут любовных интриг и рисует. Она рисует кровавой мокротой ее разорванных легких, красные, туманно воздействующие картины на шелке, почитание смерти.
Прижавшись на полу к ногам Ливии, сидит Анжело. Он восхищается ею, и за это она гладит ему его золотую кудрявую голову. Всего лишь восемнадцатилетний юноша – это проснувшаяся к жизни статуя Аполлона. Статный и высокий, с изобилием грации и силы. Его нос – прямой, рот тонко–изогнутый и женственный, с пурпурной сладостью. Его большие, всегда влажные глаза смотрят на мир так нежно, как будто бы они хотели обнять всех и каждого. Анжело – это жертва Деметры, колос хлеба, который послушно позволит сломать себя. Поэтому он также ничего не производит, он не создал еще ни одного произведения. Но также и это дадаизм.
Совсем другого формата Сильвио Фариначчи. Каждую неделю бывший футурист совершает новый славный подвиг. Техника и темп – это его боги. То он гуляет высоко в воздухе на крыле самолета, потом спрыгивает с парашютом над крышами Ватикана, потом он опять со скачущей галопом лошади прыгает в едущий рядом гоночный автомобиль. То он хвастается, что изнасиловал собственную бабушку, и в ясный день ограбил ювелирный магазин. У Фариначчи уже были бесчисленные аварии, весь он исполосован шрамами. Он носит парик из конского волоса, так как винт авиамотора как-то скальпировал его. Он абсолютно смел и борется со всем, что оказывается на его пути. Он живет только одним мгновением. Его художественное произведение – это сама его жизнь.
Рядом с ним сидит Мария. Она прекрасная девушка с нежными коленями, прямой походкой и целомудренно завязанными сзади в пучок волосами. Она излучает грацию и чистоту. У нее тонкий, звонкий голос и слегка направленный к небесам взгляд. Иногда ее лицо затеняется печальной улыбкой, которая, однако, ей очень к лицу. Мария всегда одета в мягкие, изысканные ткани голубого цвета. Но под ними она носит жесткое грубое полотно, в котором в некоторых местах вделаны направленные шипы. Он сам смог убедиться в этой странности. Этот подросток – самая испорченная женщина в Риме. Она рассказывает такие шутки, что стены краснеют. Ради удовольствия она работала в борделе, но ее оттуда выгнали, потому что она была слишком бесстыдной. За свои грехи она хочет наказать себя своим нижним бельем, ведь она ревностная католичка. Вероятно, она хочет наказать себя и за дадаизм тоже.
Немного в стороне от других сидит Габриэле Пасколи. Он страдает от отвращения к людям и интенсивно ищет Бога, но пока что он его не нашел. Он нашел спасение в кокаине, впрочем, он еще и морфинист. Его виски лысые и впалые, глаза под высоким изогнутым лбом напоминают о мертвом стекле. Как всегда, он занят тем, что с помощью пинцета пытается выловить паразита, который якобы ползает под кожей его рук. Если бы так было на самом деле, у него был бы, наверное, больший успех. Еще тут сидит Марино Костетти, маленький жилистый римлянин с тонкими губами и глазамипуговками. Его острый разум вызвал жизнь в Ничто, в бес–смыслице, исследовать которую вряд ли стоит. Он вошел в вакуум, в котором нет ни надежды, ни страха. Он раз и навсегда довольствовался этим.
Теперь его внимание охватывает его самого. Он как раз готов представить группе свою новую картину. Контуры его картины волнисты, пастельные тона доминируют. Он назвал ее «Small Table».
Он видит по его лицу и также чувствует еще как-нибудь, что он этим вечером уже воспользовался белым порошком. Он не втягивает его носом, как привычно, собственно, это ему вовсе не нужно. «Снег», так всегда казалось ему, только подтвердил его самого, как бы поставил ему памятник. Но он не принес ему ничего нового, если не считать определенных ощущений тела, как чувство холода вокруг рта и носа и желания укусить себя за губу. Духовное измерение, ясность и сила сознания, к которому это его вело, были знакомы ему.
Оливер Риттер: «Дада Эвола»
Этот портрет 2005 года показывает Юлиуса Эволу в его фазе «денди».
Мозг, так он чувствует это, замерзает, он раскалывается на огромное количество кристаллов льда. Над этим поднимается дух, который теперь свободно покоится в себе самом и без интереса рассматривает тысячу его отражений. Он больше не готов послушно следовать за устремляющимися вниз дорогами, которые впадают в мир сансары. Он свободен, бессмертен, всемогущ, он наслаждается своей собственной полнотой, которая неистощима. В то же время он полон презрения по отношению к требованиям повседневной жизни. Он принимает к сведению их, конечно, но он не связывается ни с чем, совсем ни с чем. Чего стоят для него все эти обязательства и соблазны, все эти существа, которые умоляют его и рабски просят, по сравнению с великолепием полярной империи, которая пылает в огне и льде! Ему знакомо, как сказано, это состояние, оно – выражение его настоящей природы и снова и снова он становился ему сопричастным: в длительной, глубокой медитации, в ритуалах и магических экспериментах. В таких звездных часах было преодолено также другое, недостаточное, разочарованное стремление, его внутренняя раздвоенность, его чувствительность и уязвимость. Он сознает, что также тогда, когда Мария сделала ее замечание, ее слова как бессильные стрелы отскочили от его сияющего панциря. Все же, он чувствует с удивлением, что они ранят его теперь, спустя десятилетия, потому что он снова погружен в сцену. «Твои картины», – сказала она, глядя на «Small Table», – «всегда выглядят как разбитые о стену яйца». Это наверняка не было умным замечанием, и он припрятал бы его, но она сказала еще кое-что, и это весило – или весит – гораздо больше. – «Ты хочешь этим выразить, как ты растрачиваешь твою сексуальность?» Естественно, она говорила это более вульгарно и при этом смеялась своим звонким девичьим голосом. У остроумно фривольного возражения был со своей стороны вопрос, который неосознанно мучил его уже тогда, который нельзя было изгнать из мыслей. «Глупец тот, кто не оберегает драгоценность своей силы», так звучит это в Хатха–йога прадипике.
Картины его воспоминаний катятся быстрее и становятся бледнее, все больше смешиваются с отражениями. Он снова ближе к дневному сознанию. Призрачно появляется образ маркиза. «Viva…». Правильно, этого никто не предвидел. Когда дым в мансарде становился настолько плотным, что уже окутывал каждого в вату, они открывали окна. Кто-то садился на подоконник и продолжал там курить, глядя сверху вниз на происходящее на улице. Однажды маркиз также поднялся – к удивлению всех – и уселся на подоконник. С восклицанием: «Да здравствует дада», он бросился на землю спиной вниз. Секундой позже они услышали его глухой удар.
Маркиз понял. Он был самым умным от всех.
Так как дадаизм заклинал хаос, жизнь без «рацио», без соединения, без связи. Дадаизм хотел абсолютного освобождения. Нужно было выбросить костыли, обманчивую опору и надежность в буржуазном мире! Слепец – подтолкните его еще раз, чтобы он легче упал. Брось свою жену, брось свою любовницу, оставь свои надежды, свои страхи. Разрушайте черепа, социальную систему, искусство, мораль, крушите все, без света, без дыхания, без контроля… Но это не останавливалось на яростном «анти», «анти», помимо «против» так же страстно раздавалось «за», «за», «за»! Дадаизм был больше, чем один только анархизм, он хотел абсолютного отсутствия предпосылок, нулевой точки, которую означало лепетание ребенка «да–да». Так он освобождал смысл его акций также и в бессмысленное. Согласие и отрицание переплетались до жаркой абсурдности. «Шипите, кричите, выбейте мне зубы – к чему?» Дада был только игрой шутов, жестом гладиаторов, воздушным пузырем, который искусал себя самого. «Настоящий дадаизм против дадаизма». «Дада несерьезен», – провозгласил Тцара, – «он всюду работает для внедрения идиотизма». Дадаизм был только прикрытием. Для чего? «Дада не пахнет: он – ничто, ничто, ничто». Не каждый может вынести ничто. Все становится случайным, бессмысленным, объекты как экспонаты, за которыми больше ничего нет. Под вопрос поставлена сама жизнь, человеческое существование. «То, что божественно в нас, это пробуждение направленного против людей действия», говорил Тцара. – Против человека! Самоубийство как следствие? Для многих это было на самом деле так. Они уничтожили себя уже раньше, сдались, лишили человечности. Тогда узелок с органами тоже мог исчезнуть. Акт социальной гигиены…