Высота круга - Виктор Улин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночьле-дяна-ярябь-кана-ла-апте-кау-лица-фонарь, две четверти, две четверти, две четверти, четверть и две восьмых, две четверти, две четверти, две четверти, две четверти… Ночьле-дяна-ярябь-кана…
Запоздало встав с Крюкова канала, впереди показалась громада Мариинки; ее парадно зашторенные окна щедро лучились золотым теплым светом – светом торжественной праздности радостного вечера: красивых женщин и изящных мужчин, и вечно царственного триумфа незыблемой музыки.
Что там дают сегодня?.. Надя приостановилась на трамвайных путях, всматриваясь в парящие под стеклами, кипящие золотым светом квадраты афиш.
"ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО".
Надя непроизвольно сжалась, вся захлестнутая волной небывалой тоски – "Лебединое", лучший из лучших на свете балетов, в котором она любила, помнила и знала наизусть каждый такт партитуры, каждый оттенок в голосе каждого инструмента… Отвернувшись с коротким вздохом и, зная, что делает себе еще хуже, она обогнула круглый угол театра, еще раз пересекла рельсы, вышла к консерватории и остановилась перед Римским-Корсаковым, который печально глядел на нее вниз с грязноватого гранитного пьедестала.
Консерватория – да неужели все это было со мной? – подумала она, горько кашлянув в кулачок. Неужто не приснилось, не привиделось, даже не намечталось летним утром в сладостные полусознательные секунды после легкого пробуждения – неужели все это действительно и реально бы-ло?! Целых два года, по счастью равных векам, тысячелетиям, эрам бессмысленной жизни, подобной нынешней – два года в земном раю, в царстве музыки, вечной и великой – единственной вещи на свете, ради которой вообще стоит жить?
Два года – а счастье было так возможно… – еще бы столько же и полстолька, и вот тогда сейчас она действительно жила бы полноценной жизнью. Жизнь несла бы ее на горячей, звенящей волне, и каждый день дарил бы счастье… Счастье ежедневного отдавания музыке, трепетные концерты на плывущей от света сцене, сияющие лица замерших рядов золотого зала, рокочущий обвал аплодисментов и алмазные капли на отогнутых лепестках роз…
Но главное – не розы, не аплодисменты и не слушатели. Главное – сама Музыка.
Римский-Корсаков грустно покачал чугунной головой – точно сквозь серую пелену нераскрытого и незацветшего, увядшего в бутоне будущего рассмотрел безысходность ее настоящей, нынешней жизни.
Заплеванную микрорайонную школу с тусклыми классами и туалетно-хлорной вонью коридоров, никому не нужные уроки пения, рассохшийся до мышиного писка ящик под названием "пианино" – разбитый и обшарпанный, вкривь и вкось исцарапанный непристойными словами по остаткам черного лака, забывший руку настройщика и жалко торчащий грязным деревом клавиш на месте ободранной слоновой кости. Гремящие польки и слезливые вальсы, и бессмысленные бравурные песенки, и еще "У дороги чибис" – боже мой, шею бы свернуть этому проклятому чибису да ощипать до последнего перышка… Имелась единственно светлая звездочка: факультатив по истории музыки, куда к ней приходили несколько прыщавых мальчиков и переразвитых девочек. Странные дети рубежа двадцатого века: согбенные под бременем рушащейся на них информации, безнадежно усталые от собственного всезнайства, сгорающие от половой перезрелости и невозможности дать иной выход молодой силе, одуревающие в тошнотной скуке из-за того, что уже познали и изведали все, не оставив впереди даже про запас ничего загадочного, манящего к истинной свободе взрослой жизни – и в то же время боящиеся серьезной музыки, не слыхавшие о таком заведении, как Филармония, чувствующие первобытный ужас от величественного торжества симфонических концертов.
Правда, те, кто посещал факультатив, слушали внимательно; некоторые даже записывали в тоненькие тетрадочки расшифровку таинственной азбуки музыкальных тональностей, сущность энгармонизма и премудрости сонатной формы – так, словно намеревались когда-нибудь этим воспользоваться. Надя чувствовала: еще немного, еще чуточку усилий – и можно будет даже решиться на совсем отчаянный шаг, прийти в школу со скрипкой и вместо заезженного воя старых пластинок продемонстрировать им малую частичку живой музыки; дрожащей, теплой, упругой, рождающейся на их глазах и тем самым делающей их соучастниками великого таинства… В самом деле – еще немного, и на это можно было бы отважиться.
Да уже нельзя – вообще скоро ничего будут нельзя; к тому же и некому, ведь со следующего года кружок намереваются закрыть: ребят ходит все меньше – никого не интересует, что горстка оставшихся представляет собой действительно увлеченных музыкой! – и директор намерен отдать эти внеклассные часы физику, поскольку его факультатив важнее, ведь он сулит реальную перспективу, подготовку к поступлению в институт, в отличие от интеллигентского снобизма, заключающегося в никчемном развлечении песенками ушедших эпох. Он так и выразился сегодня на педсовете – "интеллигентский снобизм", и все прочее…
В самом-то деле музыка – единственное оставшееся средство той красоты, которая еще может спасти мир и которая просто обязана это сделать, хотя бы попытаться в противовес ужасному, всепоглощающему рационализму настоящего – но нет, музыки никому не надо; всем требуется только физика.
Физика – какое мертвое слово, напоминающее скрежещущий лязг огромных и тупых ножниц, отсекающих жизнь от еще живого, теплого человека: физ-ззик-а… Огромный тысячеглазый и тысяченогий стальной краб, протянувший везде, куда только удалось, свои корявые клешни, жестоко скрипящие немазаными шарнирами; мечтающий превратить и этих – хоть развращенных уже телесно, но еще не пропащих душами – мальчиков и девочек в живые компьютеры, в безмозглые запрограммированные автоматы, у которых вместо чувств будут только теории Эйнштейна и прочих гениальных придурков.
Фи-ззик-а…Наде показалось, что чугунный композитор вместе с нею поморщился в отвращении к этому мерзкому слову.
А математика – математика разве лучше?.. Это даже на злобный краб, это… тупоглазое ватное чудище, давящее все живое в человеческой душе своим обманчиво мягким брюхом; это раковая опухоль, невидимо но необратимо разъедающая изнутри нормального человека – что она сделала из Саши! Из милого, мягкого, влюбленного в музыку – и, кажется. в детстве даже учившегося фортепьяно – Саши? Такого же бездушного монстра, слепо глядящего сквозь мир и видящего во всем лишь блошиные иероглифы своих формул, расползающиеся по белым листам!
Саша ничего не понимает – вернее не хочет, не стремится даже понять; про кружок не дослушал, когда ему пыталась рассказать. Хотя мог запросто в школу сходить, с директором провести разговор – тот ведь индюк надутый, ему бы в каком-нибудь главке пенсию высиживать, а не воспитанием детей руководить! – и под натиском Сашиного ученого красноречия тот бы расплылся, растаял как снежное чудище; если бы Саша только захотел, ввернул бы что-нибудь вроде того, что для гармонического развития личности мало одних наук, но требуется еще и некоторая доля искусства, без которого у любого человека тормозится воображение – а музыка есть наиболее строго теоретизированное из всех искусств, поэтому именно она жизненно необходима для будущего человека, хоть при социализме, хоть при капитализме, и так далее, и тому подобное… И директор бы поднял руки, и сделал факультатив по теории музыки вообще обязательным для всех! Но к Саше не подступись, у него нет проблем, скажет только: "Брось ты тратить силы на балалаечный кружок, тебе что – денег не хватает? Погоди, вот сделаю докторскую, ведущего научного сотрудника– или какого там у них – выбью через пяток лет и заживем славно, вовсе с работы уйдешь, нечего попусту время и нервы тратить!"
По своему Саша прав: он личность исключительно творческая, постоянно занят своими делами и поисками; и жена ему нужна хозяйка, которая обеспечивала бы ему нормальную жизнь, была бы всегда к его услугам, содержала его в идеальной форме, вела домашние дела и не трепала нервы. Больше ничего ему не надо от женщины, которая рядом с ним; он и вовсе забыл, что она тоже человек и не может жить лишь в качестве бесконечно малого – так, кажется, у них в математике говорится, – дополнения к нему; она ведь тоже в свое время подавала надежды, и еще в музыкальном училище преподавательница специальности твердо прочила ей место в камерном оркестре Филармонии!
Он не знает даже, что дала ей скрипка – не в те глупые детские годы, когда пропущенный урок казался лучшим на свете подарком, а Бетховена именовали Битвохиным – а потом, после того как инструмент раскрылся ей целиком, всей душой, всей силой живого звучания, неисчерпаемой бездной тембровой палитры… Он не ведает, чем была для нее консерватория – два года непрерывного, не отпускающего даже во сне безграничного счастья, – и что стоило ей покинуть этот светлый рай из-за него: ведь она бросила консерваторию именно по причине замужества; неожиданно повернувшаяся судьба жены сверходаренного математика нарушила все замыслы, поскольку оба не могли подниматься одновременно по своим дорогам на две разных высоты; один должен был поступиться собой и спуститься, вообще свернуть со своего пути, чтоб помочь другому – по сути дела, принести в жертву свое личное будущее ради будущего общего. Ее скрипичная профессия еще не укрепилась тогда в незыблемой и бесспорной форме, а его диссертация уже громоздилась выше солнца сияющей глыбой успеха, вот она и пожертвовала собой, отдав музыку другим – и пошло, покатилось все вниз, по скользкому льду.