"Я не хочу ненавидеть Россию" - Надежда Савченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего в вас больше — женщины или солдата?
— Человека. Я никогда не делю по полам. Сначала человек, потом его любимое дело, в чем он самореализуется. И только потом — женщина или мужчина. Я, наверное, человек, солдат, а потом женщина.
— О чем вы мечтали в тюрьме? Чего вам больше всего хотелось?
— Мне хотелось летать и плавать. Потом уже, когда выходила из голода, захотелось мне красной рыбы. Захотелось украинской шоколадки. А в тюрьме достать ее было невозможно. Разве что «Аленка» российская. А она как паста резиновая. Очень часто снилось мне, как я плаваю или летаю. Вы, может быть, видели шконки тюремные. И матрасы очень тонкие такие. Постоянно болел хребет. Жгло просто. А когда худела, вообще все кости переворачивались просто. Нервы пережимались. Немела рука. Встаешь ночью и ходишь. Не можешь спать…
— На сколько килограмм вы похудели во время голодовок?
— Когда меня захватили, я [весила] 80 килограмм. Сейчас я вешу 70. А доходило до 50–49. Если бы я дошла до 40 килограмм, это для меня была бы точка невозврата. Тогда уже болезнь анорексия. Мышечная масса не восстанавливается.
— Когда вы поверили, что свободны? В какой момент?
— Когда увидела желто-голубую полосу на самолете. До этого не знала, куда лечу — в Сибирь или в Киев. Когда взлетели, я уже начала отходить. Я все ждала, когда будет граница Украины. Только перелетели ее, начала узнавать землю. Я раньше с воздуха часто видела ее. Всю Украину облетала. Я начала все узнавать: вот чугуевский аэропорт, вот харьковский. Пошли мои знакомые дороги. Все. Я счастлива. Я в Украине. Я думала, нас собьют где-нибудь по дороге.
— Вы плачете когда-нибудь?
— Последний раз плакала, когда дядю хоронила. В 15 лет. Истерические срывы в жизни, наверное, тоже бывали. Но практически я вообще никогда не плачу. Я поняла, что человек плачет, когда жалеет себя. Это человеческая слабость. Теперь я ко многим вещам отношусь совершенно спокойно. Если виновата, принимаю это все, и плакать здесь нечего. А в детстве я очень много плакала. Помню, щенок загрыз цыпленка. Отец отлупил этого щенка. Я рыдаю. Не знаю, кого больше жалко. И щенка, и цыпленка жалко. В тюрьме я не плакала ни разу. А, нет. Вспомнила. Вот еще раз недавно плакала. Ночью проснулась. Приснился мне сон, будто моя сестра звонит мне и говорит, что собрала все деньги, чтобы меня спасти, и купила метр квадратный земли в Москве, чтобы спрятать меня. Говорит, что еще на один метр пока не хватает. Чтобы два было. Я проснулась, сижу плачу. Рассказала охранницам про сон. А они мне говорят: «Два метра земли — это смерть. Ты понимаешь, что ты на грани?» А плакала я не от страха, а потому что мне приснилось, как мы с сестрой обнялись. Во сне. Ощутила свою сестру. Проснулась, а у меня вся подушка мокрая от слез.
— У вас есть слабая сторона?
— Знаете, всю жизнь делала так, чтобы не было. Моя слабая сторона — это сестра и мама. Но моя сестра тоже сильная. Когда моя сестра собралась ко мне ехать, она была под угрозой. Мы думали, как ее оградить. Мы решили, что если они арестуют другую Савченко, мы обе выйдем на сухую голодовку. И вы нас не спасете. Семь-восемь дней… и человек начинает умирать. Я выдержала 14 дней сухой голодовки, но я скажу, что при этом они делали мне капельницы. Реально, на шестой-восьмой день кровь очень сильно загустела, и я могла до десяти дней не дожить. Я воду не пила, но капельницами они разгоняли мне кровь. Раз в три дня. С восьмого дня начиная. Я понимаю, что Вера тоже сильная и она на это пойдет. Я не видела ее сначала восемь месяцев. Ее не пускали ко мне. Она очень сильно плакала, когда мы, наконец, увиделись. Маму через полгода ко мне в тюрьму пустили, а потом уже и сестру. Она плакала и сказала мне тогда, что, если что, она тоже на сухую голодовку пойдет. Я понимала, что они ее не поломают. Мне будет больно, если они будут ее избивать, угрожать ей.
— Вы были в ярости?
— Да, ярость, злость были. Но я умею это контролировать. Меня этим не победить. Вот Клыха как сломали? Они его сначала электрическим током пытали, он держался. Потом сказали ему, где живет его сын, куда он ходит в школу, а сыну десять лет. Вот и все — тогда он признал вину. Если бы они мне про Веру такое, я бы им просто сказала: «Вы шутите? Ну, возьмите ее. Вы со мной справиться не можете. Вы попробуйте с ней справиться. Она хуже, чем я. Вы с нами двумя вообще не справитесь». Я бы просто рассмеялась. У меня, слава Богу, нет ребенка, нет слабого места. На меня давить бесполезно.
— Что было самым страшным на войне? При вас убивали людей?
— Тяжелее всего видеть части трупа. Даже не сам труп. Тяжело собирать по клочкам и видеть это все. Это я еще и в Ираке видела. Я отключилась от всего этого. Если включишься, кто тогда будет воевать.
— Вы теряли на войне друзей?
— Да, конечно, и немало. И в Ираке, и здесь. Что вам сказать? Я не привязываюсь к людям. Есть, конечно, друзья. Это понятно. И мы все смертные. Это тоже понятно. Плохо, когда по глупости [погибают]. Вообще плохо, когда война. Но у меня не бывает жажды мести. Мы все с оружием в руках. Это война. Мы понимаем, на что идем. Жалко [убитого]? Да, жалко. Выть и плакать? Поэтому я не крещу детей и не хожу на похороны. Я не крещу детей, потому что человек, который убивал, не имеет права этого делать. На похороны не хожу, потому что не могу видеть, как человека хоронят его родственники. Весь этот плач. Все эти эмоции. Это уже церемония. Я для себя похоронила человека, когда увидела его мертвым, когда не смогла его спасти, когда не смогла остановить кровь. Я похоронила человека, я попрощалась с ним в эту минуту. А эти цветы, ямы… Я не хочу, чтобы меня хоронили. Я хочу, чтобы меня сожгли и развеяли пепел над Днепром, чтобы нигде не было моей могилки. Чтобы никто никогда не приходил, не клал цветы, не ходил, не скорбил. Люди должны жить. Живым — жизнь. Мертвым — смерть. Все на этом закончилось.
— Вы очень эмоциональный человек. А в политике это…
— Я не всегда эмоциональный человек. Я эмоциональна, когда я себе это разрешаю. Я умею быть разной. Я могу скрывать свои эмоции. Но сейчас я пытаюсь быть откровенной с людьми. Я не пытаюсь прятаться, изображать из себя что-то. Я научусь играть в эти подлые политические игры, если надо. Главное, чтобы цель оправдывала средства. Был момент, когда мне сказали в тюрьме, что я уже политик, и что скорее есть шансы выйти, чем умереть. И тут я поняла, что и сидеть тошно, и выйти страшно. Я понимала, что попаду во что-то такое. Я понимала, что легко не будет.
— Как вы ощущаете себя в Раде после тюрьмы?
— Нигде не может быть хуже, чем в тюрьме. Я иногда оборачиваюсь на зал [Рады] и вижу, как они смотрят на меня… Одна девушка-психолог сказала мне, что в суде я была словно волчица на травле волков, которых загоняют под флажки. А во взгляде: «Сама умру, но и вас, как можно больше, заберу с собой». Я в Раду зашла, обернулась и увидела, как на меня смотрят, и подумалось: «Ну да, те же флажки…» Морально ситуация в какой-то степени схожая. Когда политика была чистой? Она как колбаса. Лучше никогда не знать, что там внутри.
— Вы с Юлией Тимошенко разные люди. И если говорить о принципиальной позиции… Ну, вы поняли.
— Я не исключаю, что в какой-то момент моя позиция будет очень принципиальная и возникнет красная черта. Что касается какого-то рубежа, то да, я скажу, что мнения разошлись. Пока мнения не разошлись. Я учусь что-то делать в партии. Я не знаю, что такое партия и как это работает. Я знаю, как это бывает в армии, в военном коллективе. Я сейчас учу, что такое партия. Это коллективная работа. Это поддержка. Если я что-то не понимаю, мне готовы помочь. Я не говорю, что, возможно, меня при объяснении не обманут, но я проверю еще раз… Если у меня нет своего юриста, партия может помочь. Если образовывать свою партию, это значит искать инвестиции, чтобы кто-то поверил, вложил и был уверен, что я правильно воспользуюсь этими деньгами, что не украду, не куплю себе дачу, «Лексус» и все остальное. Я так хочу, чтобы что-то у нас здесь получилось без меня и без моей партии. Но если не получится, то так же, как я готова стать президентом, я готова делать и партию.