На край света (трилогия) - Голдинг Уильям
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПОЗЖЕ
Мы пообедали при свете широкого кормового окна, за двумя длинными столами, в жуткой неразберихе. Все шло вверх тормашками. Офицеров не было, слуги путались, угощение оказалось ужасным, попутчики-пассажиры нервничали, их спутницы были близки к обмороку. Радовал только вид из окна на другие корабли. Виллер, мой проводник в здешнем мире, объяснил, что это остатки конвоя. Вообще он уверяет, что суматоха на борту уляжется и вскоре, по его словам, мы все утрясемся – полагаю, что не хуже песка с гравием, да и вонять будем, судя по некоторым пассажирам, ничуть не меньше. Вашей светлости может показаться, что я брюзжу. Так вот, если бы не стакан доброго вина, я бы разозлился не на шутку! Наш Ной, капитан Андерсон, так и не дал себе труда появиться. Разумеется, при первой же оказии я представлюсь ему самолично, но сейчас уже слишком поздно. Завтра утром я намереваюсь обследовать окрестности и познакомиться с офицерами поприличнее, ежели таковые найдутся. Среди пассажиров имеются дамы – и юные, и постарше, и совсем пожилые. Большинство джентльменов также в возрасте, из молодых я заметил только армейского офицера да священника. Последний пробормотал перед едой молитву и принялся за еду с застенчивостью юной невесты. Мистера Преттимена пока не видно, однако полагаю, что он на борту.
Виллер уверяет, что за ночь ветер переменится, мы поставим паруса, снимемся с якоря и с приливом пустимся наконец в дальнее плавание. Я сообщил ему, что считаю себя бывалым мореходом и заметил, как лицо его снова осветилось не то чтобы улыбкой, а неким невольным оживлением. Я решил при первой же возможности преподать малому урок хороших манер, и тут все на корабле пришло в движение, которое продолжается и сейчас, в тот самый миг, когда я пишу эти слова. Кругом стучит и грохочет – по-видимому, развертывают паруса. Свистят дудки. Господи милосердный, неужто человеческое горло может извлекать подобные звуки? Так, а это у нас что? Похоже на сигнальные выстрелы! За дверью моей каморки раздается брань – споткнулся кто-то из пассажиров. Дамы визжат, коровы мычат, овцы блеют. Суматоха страшная! Не удивлюсь, если сейчас все спутается до того, что замычат овцы, заблеют коровы, а дамы отпустят несколько крепких словечек, проклиная судно со всеми мачтами и посылая его к дьяволу в пекло. Парусиновая раковина, куда Виллер налил воды для умывания, перекосилась и теперь висит под углом.
Мы выдернули якорь из песка и гравия старой Англии. Теперь долгих три года – а может быть, четыре или пять лет! – я не увижу родной земли. Должен признаться, даже мысли о блестящем и интересном будущем не спасают меня от вполне понятной грусти.
И чем же еще, несмотря на грусть, закончить мне описание первого дня на море, как не выражением моей глубочайшей благодарности? Вы помогли мне поставить ногу на первую ступеньку лестницы, и, как бы высоко я ни вскарабкался, – а честолюбие мое, спешу предупредить, безгранично! – я никогда не забуду, чья благородная рука подтолкнула меня кверху. Быть достойным этой руки, никогда не оскорбить ее ни словом, ни действом – вот главное желание, главная молитва вашего крестного сына, Эдмунда Тальбота.
(2)
Я открыл дневник и поставил в начале страницы двойку, хотя понятия не имею, как много мне удастся сегодня написать. Все складывается против обстоятельных сочинений. Члены мои слишком ослабли – здешнее отхожее место, то есть уборная, то есть… прошу прощения, я пока не разобрался, как ее называть – матросы справляют нужду где-то в своей части корабля, ближе к носу, младшие офицеры посещают гальюн, а старшие – даже не знаю, куда ходят старшие. Непреходящая качка и, как следствие таковой, необходимость постоянно подстраивать под нее положение тела…
Ваша светлость дали мне любезный совет описывать все без утайки. Помните ли вы, как вывели меня из библиотеки, дружески придерживая за плечо и восклицая в вашей обыкновенной жизнерадостной манере: «Пишите обо всем, мой мальчик! Ничего не упускайте! Дайте мне прожить жизнь еще раз – вашими глазами!»? Беда лишь в том, что я пал жертвой морской болезни и почти не встаю с койки. Замечу, однако, что сам Сенека, если помните, покинув Неаполь, оказался в столь же бедственном положении, и ежели даже философа-стоика вывела из равновесия небольшая рябь на воде, чего требовать от нас, простых смертных, в гораздо более бурном море? Не стану скрывать, что качка изнурила меня до слез; именно в таком жалком состоянии, подобающем, скорее, юной барышне, и обнаружил меня Виллер. Все-таки он дельный малый. Я объяснил, что плачу только лишь с непривычки, и он с готовностью со мной согласился:
– К концу плавания, сэр, вы запросто день пробегаете, да еще и ночь пропляшете. А вот возьмите хоть меня или любого другого матроса – посади нас сейчас на лошадь, так кишки в сапоги стрясутся.
Я что-то промычал в ответ и услыхал, как Виллер выдернул пробку из бутылки.
– Вот и корабль объезжать – дело привычки. Не успеете оглянуться, как научитесь.
Не скрою, последние слова согрели меня, но не более чем дивный аромат, который, подобно теплому летнему ветру, окутал, казалось, самую мою душу. Я приоткрыл глаза и – ах! – что за чудесное снадобье приготовил мне Виллер! Знакомый вкус вернул меня в уют детской, и на этот раз воспоминания не принесли ни тоски, ни горечи. Я отпустил слугу, задремал и даже умудрился поспать. Честное слово, маковая настойка помогла бы Сенеке гораздо лучше любой философии!
Очнулся я от странных видений, в такой кромешной темноте, что не сразу сообразил, где я, но вскоре опомнился и ощутил, что мы прибавили ходу. Кликнул Виллера. После третьего призыва, сдобренного таким количеством брани, которое я обычно не считаю допустимым для джентльмена и просто воспитанного человека, он приоткрыл дверь моей каморки.
– Помогите мне выбраться, Виллер! Я умру без глотка воздуха!
– Да полежите еще, сэр, и вскоре станете как огурчик! А на ногах будете держаться не хуже, чем твой треножник! Сейчас я вам таз подам.
Бывает ли, может ли быть на свете что-нибудь более дурацкое и менее успокаивающее, чем представлять себя в роли треножника? Они тут же поплыли перед моим внутренним взором – самодовольные и чопорные, как методисты на собрании. Я даже выругался, прямо Виллеру в лицо.
И все-таки он оказался прав. По его словам, снаружи ужасный ветер, а моя шинель с тройной пелериной – слишком ценная вещь, чтобы орошать ее солеными брызгами. Кроме того, туманно заметил он, ему бы не хотелось, чтобы я походил на священника. У Виллера, однако, есть совершенно неношеный дождевик из непромокаемой ткани. Он купил его для джентльмена, которому так и не пришлось отплыть от берега. Дождевик как раз моего размера, и Виллер уступит мне его за ту же цену, за которую покупал сам. А в конце пути, я, если захочу, смогу вернуть его обратно за полцены. Я согласился с этим подозрительным предложением большей частью потому, что задыхался в спертом воздухе и жаждал выбраться наружу. Виллер облачил меня в плащ, натянул на ноги резиновые сапоги и нацепил на голову клеенчатую шляпу. Жаль, что вы, ваша светлость, не можете меня видеть, потому что я являл собой образ настоящего моряка, хоть и держался несколько нетвердо. Виллер помог мне выползти в залитый водой коридор, приговаривая, что хорошо бы нам было отрастить одну ногу подлинней, а другую покороче, как у горных баранов. Я с раздражением ответил, что с тех пор, как недавно, в короткий промежуток мирного времени посетил Францию, я догадываюсь, что палуба может быть под уклоном – ведь не шел я туда пешком, по воде аки посуху! Выбравшись на шкафут, я повис на левом фальшборте – это такая боковая часть палубы. Надо мной нависал поручень, тянулся выбленочный трос – ах, Фальконер, Фальконер! – и путаница неизвестных мне канатов, в которых гудел и свистел ветер. Еще не стемнело, но откуда-то сверху сыпалась водяная пыль, а плывущие мимо тучи, казалось, задевали верхушки мачт. Мы шли не в одиночку, слева по борту виднелось несколько кораблей конвоя, на которых светились огни, хотя брызги и туманная дымка почти скрыли их из глаз. После спертого зловония каюты я дышал с невероятной легкостью и отчаянно надеялся, что ветреная погода прогонит хотя бы часть смрада. Немного придя в себя, я огляделся и, впервые с тех пор, как мы подняли якорь, обнаружил, что ко мне наконец-то вернулись способность мыслить и интерес к происходящему. Неподалеку виднелись рулевые – две темные, закутанные в дождевики фигуры поочередно склонялись к компасу, который подсвечивал их лица, а потом снова поднимали глаза к верхушкам мачт. Парусов стояло мало, я было решил, что дело в непогоде, однако позднее мой ходячий Фальконер, Виллер, объяснил, что иначе мы двинемся слишком быстро, а нам нельзя уходить далеко вперед и отрываться от конвоя. Непонятно, откуда он все это знает – если действительно знает, – но, по его словам, с конвоем мы попрощаемся в Уэссоне, оставим там все наши суда и под охраной одного из тамошних кораблей дойдем до широты Гибралтара, после чего двинемся уже в одиночку, отпугивая возможных врагов лишь несколькими пушками да грозным видом! Ну разве это справедливо? Неужели высшие чины Адмиралтейства не понимают, что пускают по водам будущего министра? Надеюсь, они получат меня обратно, словно библейский хлеб[3]. Так или иначе, жребий брошен, рисковать – так рисковать! Я стоял, прислонившись спиной к фальшборту, глотал соленый ветер и не мог наглотаться. Судя по всему, невероятная слабость объяснялась не столько движением судна, сколько душным смрадом каюты.