Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выходило, что и Пронькина доля как тот човен, полный воды. Куда на нем доплывешь?
…Осенью гулял Алеша на свадьбе. Федор попал под какую-то льготу, оставался дома и женился на Проньке.
В белой подвенечной фате, полуопущенные глаза, слабый румянец на щеках — в первое мгновение она показалась Алеше как с иконы. Задумавшаяся о чем-то, ожидавшая чего-то…
Он знал ее и такой. Как-то прибежал к соседям за солью или спичками. На троицу это было… «Квитчальна недиля» была, потому что перед дверью возле хаты вкопали топольку с привявшими листьями, хотя и поливали ее. В хате на полу трава, пахло освежающе чисто — мятой и чебрецом. Над иконами, под потолком, над печью — зеленые ветки. Добрый старинный праздник весны.
Пронька была одна, сидела под божницей, за столом с белой скатертью. Медленно шевеля губами, читала книгу.
Алеша влетел с разгона, хряпнул дверью. Остановился.
Пронька подняла голову, в глазах — слезы… Горько задрожали губы.
Никогда до этого такой не видел Алеша Проньку. Вышел тихонько, догадался: «Кобзарь» читала. «Катерину» или «Наймычку». «Кобзарь» Шевченко был почти в каждой хате. Хранили на полочке под образами. Читали его и вслух, «семейно», и как Пронька: «про себя».
И вот на свадьбе, когда он увидел ее в углу, ему показалось — в глазах, как и тогда, слезы. Видно, виделась ей дальняя дорога, извечная женская судьба: в муках рожать детей, пеленать, кормить их, ворочать тяжелыми чугунами в печи: приседая от тяжести, метать на вилах снопы, отбиваться от сварливой свекрови. Хорошо еще, если муж будет тихий и ласковый. А не дай бог запьет…
А на свадьбе уже гуляли вовсю!
— Кумо-о, я ж вас бильше, як жинку… Дайте поцилую! Кумо-о моя, куды ж вы?
— Петро-о, ты мне дру-у-г! Кого-о пытаю-ю!
Дивчата на дальнем конце не «по уставу» затягивали печальную «Ой, вербо, вербо-о, де ж ты зросла…»
— Отгуляла дивка, — сказал кто-то. — Бабой стала.
Алеша постоял возле порога, что-то скучно ему стало. Пошел себе домой. Даже «теремка» не дождался, — запекали тесто на веточках, хрустело — великий соблазн был в тех «теремках».
В ШКОЛЕ
Тимофей Петрович съехал со своей школьной квартиры, поселился в чьей-то пустующей хате.
Последнее время с ним происходило что-то пугающе странное, непонятное. На уроках в школе он давно не появлялся. Сидел в квартире, сторожил у окна. Увидит, вроде к ним кто через школьный двор направляется, выскакивает из двери и мчится за сарай, в огород или в «дерезу» — колючий кустарник, козы любили его мелкие листья, не продерешься. Один раз дверь оказалась запертой, он через окно выпрыгнул, ногу себе подвернул. Ребячьи крикливые голоса, шумные потасовки во дворе во время перемен выводили его из равновесия. Он метался по квартире, места себе не находил. Пришлось оставлять всей семье обжитую квартиру, искать глухую уединенную хату.
Мама с Алешей, по старой дружбе, разыскали Веру Федоровну на новом месте. Прошли через калитку мимо окон, повернули к двери. Навстречу из сеней стремительно вырвался Тимофей Петрович — чугунно-неподвижное лицо, глаза неузнающие, зыбко-тревожные, на голове помятая шляпа. Пальто с поднятым воротником, будто в дальнюю дорогу собрался. Метнулся в сад… Вроде за ним гнались.
Это был совсем другой, незнакомый Алеше человек. Вроде и не было никогда бравого командира-учителя с широко развернутыми плечами, уверенным голосом, твердой походкой. Не успевала дверь стукнуть — все вскакивали в классе. Строгий и справедливый был учитель. А как пели они с татусем любимые их «Думы мои, думы мои», «Зоре моя вечирняя…», «Колы разлучаются двое…».
Постаревшая Вера Федоровна, комкая платок, жаловалась, как трудно им живется, что Тиме все хуже, девочки подросли, заканчивают школу. Куда их теперь?
— Болеет Тимофей Петрович, — мама неохотно отвечала на Алешины расспросы, — душевная болезнь у него… Всего боится.
В школу на место Тимофея Петровича был назначен новый директор. Видно, богато жил. Три подводы разгружали до позднего вечера. Поднимали на высокое крыльцо расписные сундуки, скатанные ковры. Невиданно широкий диван — мама потом сказала: тахта — не проходил в высокую, на две половинки распахнутую дверь — боком едва втащили.
В один из первых дней учебного года высокий, хмурый, всегда чем-то недовольный директор буркнул Алеше, чтобы после уроков зашел к нему на квартиру. Алеша долго вытирал у входа ноги, полы блестели в коридоре, в большой комнате прямо посредине во всю ширину лежал пепельно-серый пушистый ковер.
Директор глянул на Алешины ноги.
— Сапоги надо снимать у входа, — строго сказал.
Первый раз слышал Алеша, что в дом нельзя в сапогах. Пришлось вернуться, снять обувь. Прошлепал босиком. Примостился на краешке стула. На середину сядешь — сиденье пружинисто уходит вниз, такой стул, чтобы на нем вверх-вниз можно, тоже впервые видел.
В школе у них создавался пионерский отряд, Алеша уже в четвертом был, его избрали председателем совета. Директор интересовался, кто записался в пионеры. Алеша достал список, начал читать. Директор спросил, кто родители пионеров.
— Кто не в колхозе, тех детей в пионеры не принимать. Подкулачники, — как отрубил.
Но Алеша не из пугливых. И звание обязывало: председатель совета отряда. Возразил директору. Их пионервожатая Таня Коновалец — молоденькая учительница из школы-семилетки — сказала: можно всех записывать в пионеры. Кто хорошо ведет себя и учится.
Директор свел брови: черные, вздыбились, как жуки-рогоносцы.
— Запомни, в школе распоряжаюсь только я. Приказано — исполняй. Распустили вас тут.
Недобрые глаза у него были под броневым навесом разросшихся черных бровей.
Кружки надо создавать, сказал директор. Например, пения. Алеша приободрился. Барабан надо, горн, знамя для отряда. Таня сказала, деньги у директора. Директор махнул рукой — успеется. Напомнил про кружок пения. Можно и старших пригласить. У кого голоса. Парубков, дивчат.
Приказал Алеше тотчас переписать список пионеров, оставить ему. Ушел куда-то по хозяйству. Тут Алеша смог оглядеться как следует. Директор, видно, и впрямь был большим любителем музыки. Над тахтой на стене висел красный ковер с голубыми и темным разводами, на ковре широкая многострунная бандура. На круглом столике в углу — кобза, мандолина с перламутрово отсвечивающим грифом. Такое богатство Алеша видел впервые.
Вот бы попросить, чтобы сыграл на бандуре: не слышал Алеша никогда ее и видел впервые. Директор перед уходом рукой показал и назвал все инструменты, какие были в комнате.
…Соседский Санько в обмен на яблоки — полную пазуху натрусил — преподнес Алеше самодельную сопилку — из бузины: выжег гвоздем сердечко, дырочка сверху; подуешь — свистит с легким дребезжанием, — тонкая пленочка дрожала в вырезе.
От бабушки Алеша знал: никто лучше деда Корния не играл на сопилке. Маленький совсем был Алеша, года три, наверное, было, а сообразил. Добрался до горы, разыскал отару. Овцы щипали траву, обтекали важно стоявшего деда в накинутом пиджаке, с герлыгою в руке. Алеша к нему:
— Навчить, диду!
— Николы, моя дытыно, — сказал дед, — вивци разбредутся, не найдешь.
Хлопчик как прилип. Чуть не плачет: «Навчить, диду!»
Присел дед на пригорке, повертел в руках Алешин инструмент, отложил в сторону. Вздохнул почему-то, полез во внутренний карман своего засаленного, с рваными рукавами пиджака, вытащил оттуда, вывернул из чистой белой тряпки потемневшую от времени сопилку. Подержал ее обеими руками на весу, оглядел снизу, сверху. Поднес к губам, прикрыл глаза…
И произошло чудо. Сопилка запела. Высокий мягкий голос ее пронзал воздух, он рассказывал, выпевал о чем-то бесконечно знакомом, неуловимо преображенном.
Алеша угадывал какую-то песню, но слов не было, и оттого сама песня преобразилась. Таинственная, пленительная, она рассказывала без слов.
И Алеша шел за нею, жил в ней, в этой преображенной знакомой и незнакомой песне. Он уже не видел ни горы, ни овец, ни закатного солнца. Он про все забыл. Был только этот голос — высокий, мягкий, зовущий.
Сопилка умолкла. Алешу будто с разгона бросило вниз на жесткую одичавшую твердь. Схватил деда за рукав: «Заграйте ще, диду! Заграйте!»
А деда уже и просить не надо было. Овец повел в село манящим голосом сопилки. И те не разбегались, покорно шли, толкались отдувшимися боками. Алеша рядом с дедом. Сопилка то высвистывала задорно, по-молодецки, хоть в пляс пускайся, то плакала по-осеннему.
Алеша не видел людей, которые молча разбирали своих овец. Мимо своего двора прошел. От деда ни на шаг. Дошел до порога его хаты. Попросил:
— Диду, возьмите меня! Я у вас буду жить…
Это сладостное чувство полного забвения, отрешенности Алеша узнал еще один раз. Когда услышал впервые скрипку.