Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но разве это работа?
После июньских дождей культивировали кукурузу. Всю неделю проработал Алеша. Полилки шли в междурядьях, женщины — белые платки козырьками на самые глаза — сапали в рядках, прорежали.
Алеша верхом на коне. Вся степь перед ним: зеленые поля кукурузы — почти в пояс поднялась; за ними темные с седоватым отливом подсолнухи; справа — прихваченные медью созревающие поля пшеницы; слева, поближе к селу, — белый начес овса, взбегающего на осевший курган со скифской бабой. Она ушла в землю по самые плечи — плоское серое лицо, треугольники равнодушных, дремотно-усталых глаз.
Из гон в гоны. Из одного конца поля в другой. Тяжелый шаг коня, угнувшего голову, скрип колесика, шорох подрезаемой земли. С восхода и до захода.
Прошло солнце по небу, по извечной дороге своей, постояло над землей, насытило ее живым теплом, поиграло с ветром, с облаками, ушло на покой.
И Алеша — на покой. Он почти спал в потряхивающей бричке, которая везла их, тружеников, из степи. Едва добирался домой на «раскоряченных ногах» — почти весь день на коне — и сразу в постель. Валился в беспробудную яму. А чуть свет вновь на ногах, по росистой дорожке напрямки в бригаду. На работу.
Заспанное красноватое солнце нехотя, медленно выбиралось из глубокой степной балки. Алеша встречал его уже на коне. Молчаливый дядько Микола Костенко своими тяжелыми руками охватывал ручки полилки, качал широкополым брылем: «Трогай! — И: — Но-о!» Начинался снова длинный-длинный рабочий день.
Вновь вернется он на это поле, когда выгорят, пожухнут травы у дороги, степь начнет пустеть — голая, по-осеннему неприютная стерня; насквозь просвечивают безголовые стебли подсолнухов, словно кто палки повтыкал рядами; на баштане сыто круглятся черные, рябые арбузы — подходит их время. Желтые кукурузные поля сухо шелестят опавшими вниз косками, початки крупные, зерно в них твердое, янтарного отлива. Не раз с довольным вздохом скажут: «Добра пшинка уродила!»
Алеша вспомнит, как проходили они с дядьком Миколой рядок за рядком, оставляя после себя темную изрыхленную землю, вялое горьковатое дыхание подрезанного молочая, сурепки, повилики.
Он стоит с батожком возле своих коней, запряженных в бричку, с глухим стуком падают на нее початки; он отвезет их сейчас на бригадный двор, там обмолотят кукурузу, люди возьмут свое, часть оставят на семена и весной, как только прогреется земля, бросят их в борозду; и вновь начнется тайная работа жизни… Вечное движение и обновление.
И от людей требуется только одно: согласие среди самих себя и понимание всеобщей связи.
Праздники шли по календарю природы. Кончали молотить, ссыпали зерно в амбары — самый большой праздник считался. В колхозе, в первые годы, по старинным обычаям отмечали и «дожинки», когда все скашивали в поле, и конец обмолота.
Умолкала молотилка, которая в течение последних дней ненасытно ревела от темна до темна, наступала вдруг великая тишина. Слышалось озабоченное квохтанье наседки, собиравшей своих подросших голенастых цыплят, вялое шевеление тронутых кое-где желтизной листьев на деревьях, дальний прощальный гром — лето еще томило жарой, и уже угадывалось слабое дыхание подступающей осени.
Люди чистились, отмывали горячей водой многодневные грязь и пот, принаряжались.
На праздник шли семейно: мужчины блистали начищенными сапогами, вышитыми сорочками, женщины цвели кофтами и яркими платками. Подходили, чинно здоровались — будто давно не видались. Мужчины с цигарками — в свой гурток, женщины в свой, дивчата, как всегда, осторонь, со своими «байками», взрывами несдержанного смеха, толканиями, притопываниями, оглядываниями. Ни одного парубка не пропустят, чтобы не обсудить со всех сторон: и с кем гулял и гуляет, и с кем вчера вечером под тополями стоял, и как одет, и работает как, и мать, отец какие у него.
Низкие столы расставляли на просторном дворе, если было жарковато — в леваде, под раскидистыми вербами. Первым делом выставляли пышные, с подрезанными краями паляныци из муки нового урожая, затем расставляли все, чем издавна в этих местах «частували» гостей: холодец, тонко нарезанное сало, вареных кур, пироги с капустой и яйцами, «с пылу с жару» вареники с картофелем — постное масло желтовато отсвечивало в сулеях. Помидоры, огурцы — само собой, за закуску не считались. Горилку разносили в четвертях, наливали каждому дородные зазывно-голосистые тетушки. Привечать привечали, а сами знали, кому сколько можно налить. А то и обойдут, вроде и не заметят протянутого стакана.
Дядько Бессараб говорил первым. Рассказывал, сколько чего получили, какие планы, где и что будут сеять, потом называл по бумажке ударников… В самом конце Алеша свою фамилию услышал. Не поверил, замер, руки-ноги отнялись. За общий стол с великим смущением садился, — чего доброго, и прогонят: «А ну, давай, малый, ничого тут тоби робыть!» И вдруг такое!..
Алеша глаз поднять не мог, лицо отяжелело, полыхнуло по щекам. Может, и хорошо, что люди о своем, не заметили, как было сказано про Алешу. Рвут острыми зубами сало, с хрустом перегрызают дымчато-сизые огурцы, прижмуривают замаслившиеся глаза — по первой «пропустили»…
Настоящее веселье начиналось, когда вступал в дело оркестр: призывно бил бубен, звякали колокольца, высоко забирала скрипка, рьяно заходилась гармонь. Танцплощадка — вот она: вылизанный ветрами, утрамбованный до каменной тверди ток. Пары еще только подбирались, а Пронька, неугомонная девка-соседка, в городских полусапожках, грудь в намисте, доглядела Алешу. Хвать его за руку — и в круг: «С ударником пойду! Давай, женишок!»
Вот дуреха! Под свист, улюлюканье, подзадоривающие крики еле вырвался, домой подался. Весь праздник испортила.
В спину ударил ему низкий Пронькин голос, зачастила каблуками, как будто по деревянному полу пошла, каждое слово выговаривала:
Ой дивчина-горлицаДо козака горнется.А козак, як орел,Як побачив, так и вмер!
Алеше в насмешку, что ли? И во время молотьбы от нее натерпелся. В тот памятный день, когда он нежданно-негаданно лишился работы…
Молотьбу Алеша любил до самозабвения. Алешкина работа была подавать пустую сетку от стога к молотилке. Гудящая молотилка выбрасывала вымолоченные стебли, они вздрагивающими валками сползали по отбеленной лестничке, их подхватывали вилами — и на сетку. Как только набирался огромный ворох, тройка запряженных в бричку лошадей волокла сетку с соломой на стог. Она плыла, покачиваясь, по земле, вползала по пологому склону на верх стога, там опытные дядьки освобождали сетку, вываливали солому. Ровняли стог. Алеша прицеплял веревку с крючком за валек и к своей лошади, бегом назад — сетку к молотилке.
Хорошая работа. И в тени можно посидеть, пока набивают сетку, передохнуть, и видишь всех. Возле двигателя неизменный Илько-машинист. Он раздался в плечах, погрузнел, что-то властное, хозяйское появилось в его походке. Он и прикрикнет, если зазеваешься. В барабан подает дядько Иван, Пронька разрезает снопы кривым ножом, подсовывает ему. А за стогом, тоже в тени, парубки в бричке, ждут сигнала, чтобы тянуть сетку.
Но вскоре у Алеши нашлись соперники и завистники. Какой-то дядько поглядел-поглядел, почесал в затылке: хлопец, выходе, хлиб заробля, а мий Яшко дома гусей гоняет. И вот появляется щербатый Яшко, опережает зазевавшегося Алешку, первым захватывает коня, а батько его, оказывается, еще с вечера припрятал сбрую. И Алеша без работы, один со своим батогом.
Яшко по-хозяйски покрикивает на его, Алешкиного, коня, зацепляет сетку, разваливается в холодке под сараем на его месте, а он, вчерашний хозяин, топчется в сторонке. Никому не нужный. Всем чужой. Дядько Афанасий вроде и не замечает его, как будто и не знал никогда, в глаза не видел, с карандашиком за ухом, с бумажками в руке взвешивает зерно в мешках, отправляет на подводах в амбары.
А Алеше что делать? Куда ни ткнется, всем вроде мешает, в одном месте толкнули, в другом выругали. Вот что значит человек не при деле. Вчера еще был нужен, а сегодня лишний.
Домой не пошел. Томился. Ждал. Чего — и сам не знал. Солнце палило так, что молотьбу прервали. Двигатель перегревался, люди не выдерживали: Одарку Шевченко удар хватил, водой отливали, в амбулаторию повезли. Ток опустел. Почти все подались по домам передохнуть в холодке часа два-три. Яшко возился с конем, напоил, свежескошенной травы подбросил. Все делал по-хозяйски, ревнивый Алешкин глаз не замечал никаких упущений. Яшко из конюшни так и не вылез, опасался, видно, соперника, дрыхнул на сене возле коня.
Алеша в одинокой печали своей примостился под вербой, руки безрадостно под голову. Солнце стояло в зените. Пот щипал глаза. Раскаленный воздух сушил губы. Молотилка, бело отсвечивая металлическими частями, казалось, вот-вот расплавится, растает в знойном мареве. Даже лебеда привяла на корню, калачики бессильно уронили свои головки.