Океан. Выпуск седьмой - Виктор Фомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боцман покачал головой.
— Запутался ты, парень, совсем. Пропадешь, если за ум не возьмешься.
Через фальшборт перегнулся лейтенант Пантуров.
— Анатолий Никифорович, поторопитесь.
Мичман с раздражением показал Зубкову три пальца. Это означало, что, помимо своих ранее полученных нарядов, Зубков схлопотал еще три. Славка тяжело вздохнул. Встал. Подпрыгнув, ухватился руками за пеньковый канат и влез на выстрел — отваленное от борта бревно. Дошел по нему до фальшборта и спрыгнул на палубу. Проводив курсанта долгим взглядом, Куратов грузно шагнул на трап и стал медленно подниматься на борт.
Шлюпку вновь закрепили по-походному и накрыли брезентом. Отпустив курсантов, мичман сошел на жилую палубу. В коридоре глянул по сторонам и торопливо, чтоб никто не заметил, сунул в рот таблетку валидола. Немного передохнув, толкнул дверь каюты. Она была небольшой, но в меру емкой, вмещая в себя узкий диван, прикрепленный к полу стол и «винтоногое» кресло. Ветерок дышал в иллюминатор и слегка трогал полуприкрытые шторки. В предзакатный час каюта наполнилась золотым, тусклым светом. Куратов любил ее тесноту и скупой уют. Он расстегнул ворот кителя, не раздеваясь лег на койку, свесив изнывавшие от усталости ноги. Последнее время все чаще тянуло прилечь. На исходе был шестой десяток, но пугал даже не возраст, а, пожалуй, то, что неизбежно приходит к людям его нелегкой профессии: ощущение физической немощи. Само по себе это едва ли могло казаться таким страшным, если бы за всем этим исподволь не надвигалось одиночество. Ночами боцман гнал от себя призраки воспоминаний. Они же вопреки его воле неслышно ползли в темную каюту и обступали со всех сторон. Думалось, что это, может быть, последний рейс. Потом — «гражданка»… Его размышления со страхом обрывались в Ленинграде, перед дверью пустой квартиры. Ему некуда спешить… Мир замкнулся. Все, что у него оставалось, было здесь, рядом с ним. Оно заключалось в единственной уцелевшей фотографии, на которой была его супруга, сын и еще — сноха с внучатами… Забываясь, Анатолий Никифорович разговаривал сам с собой. В наплывавшем через иллюминатор сумраке ходили тени. И уж не с ними ли делился мыслями старый мичман?..
Скрипнув, отворилась дверь каюты. Кто-то без стука вошел, крякнув, уселся в кресло. Это был старый приятель баталер Владимир Мелехов. Анатолий Никифорович давно убедился, что его друг, как говорится, ни для кого последней собственной тельняшки не пожалеет, хотя, если дело касалось казенного имущества, он был «профессиональным жмотом». Куратов постоянно с ним ругался из-за приборочного материала, краски, ветоши. Днем, казалось, не было злее врагов, но к вечеру старики постепенно отходили, мирились, а с утра все начиналось снова.
Не выдержав боцманского молчания, Мелехов проникновенно запел:
И не понравилось ей, как стоял я оди-ин,Прислонившись к стене, бе-езутешно р-рыдал…
— Ты что, никак, опять родненькой развеселился? — не открывая глаз, поинтересовался боцман.
— «Ро-одненькой»… — передразнил Мелехов. — Тоже мне святой. К нему гости, а он лежит себе, как боров.
— Заслужил отдых, вот и лежу. На марсах работать — это тебе не исподники попарно в баталерке считать, Тут голова нужна.
— Верно, если заместо головы не тыква…
— Каждому свое: у кого голова к месту, а у кого и зад к креслу…
— И все же ничего у тебя, Никифорыч, святого нет. Что ужинать не пошел?
— Проспал.
— А вот и врешь. Вставай, перекусим. — Мелехов призывно постучал кружкой по чайнику. — Я тут сообразил колбаски, галет.
Никифорыч знал: раз уж «баталерская душа» привяжется, спасу не будет. Боцман нехотя поднялся и присел к столу. Мелехов налил ему крепкого чаю.
— Думаешь, я не знаю, что ты опять захандрил из-за какого-то сопляка… Дал ему три наряда — и баста.
Анатолий Никифорович недовольно хмыкнул.
— Ишь ты, умник. Тут иной раз на мачте крутишь талреп и то боишься, как бы не пережать. А то — бац! И лопнул трос.
— Что у тебя-то голова болит? На это есть руководитель практики, факультетское начальство.
— Есть. Да разве легко вовремя понять, в чем тут дело? Зубков что? Думают, раз он круглый отличник, — и весь сказ. И ведь ни хрена не видит никто, что парень-то на пределе ходит, вот-вот на чем-нибудь сорвется, душу потеряет… А потом, чуть что, все как снег на голову: проглядели, мол, надо его из училища гнать. А куда? Разве что с плеч долой. Только вот какая штука: он человек, из жизни его не отчислишь. — Понизив голос, боцман как бы доверительно продолжал: — и потом, слыхал я, что мать у него недавно померла, отец на другой женился. Видать, переживает парень. Вот и чудит…
— Вон как, — сказал удивленно Мелехов, — мне-то и ни к чему… Иду раз по шкафуту, на Зубкова наскочил. Схоронился он за рубкой да рисует мелом на стенке кота. Я ему: «Что ж ты, стервец, переборку мараешь?» А он молчит, глядит на этого кота, а сам будто не от мира сего…
— Хорошо нарисовал? — поинтересовался боцман.
— Кота, что ль?
— Кота, кота.
— Да куда уж лучше.
Старые мореманы приумолкли. Потянуло на махорку. Боцман курил не спеша, всласть. Дым постепенно обволакивал каюту, мерно колыхался у подволока, словно куда-то плыл…
Казалось боцману, что это не дым, а туман, по-летнему ласковый кронштадтский туман. И снова Анатолию Никифоровичу вспомнилось, как он в последний раз провожал своего сына Василия в море. Василий в то раннее утро был взволнован своим повышением в звании. На его рукавах появились новенькие нашивки капитан-лейтенанта. Но разве мог он знать, что это повышение было для него последним? Шла война. Простившись, Василий взбежал на борт корабля. Матросы убрали за ним трап. Последнее, что слышал и навсегда запомнил Анатолий Никифорович, — это спокойный, крепкий голос своего сына, отдававшего короткие приказания швартовой команде. Его подлодка задним ходом отвалила от пирса и, развернувшись посредине Петровской гавани, пошла на задание. Вскоре плотный туман как бы укрыл ее…
Куратов устало махнул перед собой ладонью, разгоняя табачный дым.
Вечерняя духота сменилась прохладой тропической ночи. Ушедшее за горизонт солнце раскалило докрасна небосклон, и теперь он медленно остывал под наплывом густых сумерек. В темной синеве проступали звезды. Успокоенное море, как бы глубоко вздохнув, отходило ко сну. Оно чуть всплескивало и ластилось у ватерлинии. Такелаж вкрадчиво скрипел, точно произнося заклинания. Мачты осторожно раскачивались и, словно уходя беспредельно в небо, норовили своими остриями высечь из далеких звезд искры. Полыхнул метеорит. Сгорая, он косо перечеркнул небосклон и погиб, но ему на смену загорелся другой, затем третий… Рождался августовский звездопад.
Команде разрешили спать на верхней палубе, и Зубков с удовольствием ушел на ночь из кубрика на полубак. Он ворочался на пробковом матрасе, глядя в небесную глубину. Звезды — они как глаза, и Вячеслав отыскивал в них ту пару, которая могла бы принадлежать его любимой девушке. Он думал о своей Ларисе, и ему хотелось читать стихи…
По трапу кто-то прогромыхал подкованными ботинками и стал укладываться рядом.
— Кому обязан? — полюбопытствовал Зубков.
— Это я, — сонно позевывая, отозвался Леонид.
— Не вынесла душа поэта?..
— Какая там поэзия, внизу хоть топор вешай.
— А здесь ты погляди только, Ленька!
Лежали и молча глядели на путаницу ярких созвездий, точно видели их впервые. Обоим тепло и покойно засыпать, прислушиваясь к тишине.
Склянки пробили два часа ночи. Сменилась вахта.
— На мостике! — лениво прокричал впередсмотрящий. — Ходовые огни горят ясно.
На шкафуте кто-то приглушенно кашлянул. Славка приподнялся и разглядел Куратова. Облокотившись на фальшборт, боцман что-то напряженно высматривал в океане. Так он стоял и не шевелился несколько минут. Внезапно вышедшая из-за туч луна осветила его одинокую фигуру. Тогда боцман переступил с ноги на ногу и словно нехотя отвернулся в теневую сторону. Казалось, он прятал свое лицо от лунного света, чтоб никто не угадал его мысли…
Откуда-то сбоку, шаркая по-стариковски ботинками, подошел Мелехов. Почесывая кудлатую голову, он спросил:
— Ты, что ль, Никифорыч?
— Ходил вот… — отозвался Анатолий Никифорович. — Балласт в ахтерпике ржавеет. Ума не приложу, что с ним делать.
— И на кой хрен сдался он тебе, что ты никому покою с ним не даешь?
— Не могу, Володька, ржавчину видеть.
— Сам ты, как погляжу, ржаветь начал.
— Потому вот и чищу… Когда балласт ржа съедает, его выбрасывают за борт.
— Дурень, шел бы спать. А то бродишь тут, как «летучий голландец» по морю.
— Не бойся, беды не накличу.
— К чему это ты, Никифорыч?