Океан. Выпуск седьмой - Виктор Фомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шли такелажные работы. Куратов сидел чуть в стороне от ребят на бухте манильского троса и дремал. Кивая головой, дышал тяжело, прикрытые веки его сонно подрагивали. Но вот он встряхнул головой, крякнул и поднялся с канатной бухты.
— Так, посмотрим, что вы тут наплели.
Подойдя к Зубкову, он без труда распотрошил его плетеный мат и заставил плести сызнова. У одного он подтянул и расправил болтавшиеся концы каболки пенькового каната, другому многообещающе ничего не сказал. Но вот около Герки Лобастова дебри его густых бровей удивленно поползли кверху, а потом скучное до этого лицо расплылось в довольной улыбке.
— Где так наловчился, в кружке, что ль?
— Какой там кружок! — отвечал Герка. — Батя заставлял.
— Чего ж он заставлял-то?
— А чтоб не шкодили да пищали поменьше.
— Что так?
— Нас у отца шестеро, малолетки тогда были. Мать убило в войну бомбой… Батя, как пришел с фронта, взял нас из детдома. Одному с такой бандой трудно совладать, вот он и выдумывал нам работенку.
— И с шестерыми-то один?
— Ну а как же?
— Так… Чего ж он вам мачеху не нашел?
— Да кому он с такой оравой нужен?
— В море-то на каком корабле отец ходил?
— Ни на каком, просто в саперах был всю войну. Потом, правда, в порту грузчиком работал.
— Жаль, — сказал боцман и, подумав, добавил: — Такие вот крепкие душой ребята в сорок первом шли с кораблей в морскую пехоту. Толковый, Лобастов, у тебя отец.
— Скажете тоже, — польщенно фыркнул Герка, — подвигов не совершал. Человек он хороший, да уж больно выпить любит иной раз. А так ничего…
— Цены ты ему не знаешь, дурень. Отцы ваши — народ исторический. И подвиги были разные. Как бы это сказать?.. Понимаете, случается соврать иногда перед кем угодно, а перед смертью — шиш… — Для большей убедительности мичман показал соответственно сложенные пальцы. — В бою вы их видели? Что, нет?.. Ну так молчите! Перед ней-то, перед «косой», человек проглядывается, как хрусталь, насквозь, и тут уж не сбрешешь. Так вот и у Эзеля было. Корабль наш ко дну пошел, а братишки около суток на воде болтались. Поразбавили мы кровью Балтику. Держались кто за доску, а кто за воду. Думали — шабаш. Спасибо командиру: собрал он вокруг себя команду и давай нас матом чесать. А командир-то наш прежде отродясь матом не ругался. Словом, шевелиться заставил, а потому выжили.
«Это наверняка про отца, — подумал Славка. — Он рассказывал, как они у Эзеля тонули и как потом до берега вплавь добирались. Боцман тогда служил вместе с ним… А ведь прав старик, отец не святой, он разный».
— Зубков, ты что это закручинился? — прогудел боцманский бас.
Вячеслав неопределенно хмыкнул. Он подхватил с палубы обрывок пенькового линя и сделал вид, что пытается развязать кем-то затянутый узел.
— Никак? — посочувствовал мичман.
— Подскажите. Завязали, а я вот не могу…
Анатолий Никифорович взял у Славки обрывок.
— Бывает всяко. Пыхтишь вот, развязываешь узел: ты его и так и этак — ну никак. Его бы проще рвануть на куски — и дело с концом. Опять же если не развязал, вроде бы совесть мучает. Скажи, не так?
— А если завязали намертво?
— Намертво, говоришь?.. Ну, положим, так.
Мичман рванул пеньковый шкерт на две части. Один конец, что похуже, Куратов швырнул за борт, а другой, подмигнув, обронил Славке на колени. Зубков понимающе глянул на боцмана. Глаза их встретились, и Куратов по-стариковски ласково улыбнулся. Он придавил своими тяжелыми ладонями Славкины плечи и сказал:
— Вообще, голуба, есть такие узлы, которые за тебя не распутает ни кум, ни дядя. Вечерком заходи — потолкуем.
После ужина Зубков постучал в дверь боцманской каюты. Анатолий Никифорович в это время заваривал чай. Усадив Славку рядом с собой за стол, он лукаво подмигнул:
— Чайком погреться — все равно что душу отвести.
— Не возражаю, — смущаясь, суховато согласился Славка.
Боцман кивнул. Звучно откусил сахару. Хлебнув глоток чаю, стал говорить:
— Отца твоего знаю давно. В двадцать восьмом году он пришел ко мне в боцманскую команду строевым матросом. Служили мы тогда на линкоре «Марат». Встречались и потом, в разное время. Не сразу твой отец адмиралом стал. Бывало, что и я хвалил его по службе или за дело ругал, как тебя иной раз. На моих глазах, можно сказать, он прошел весь путь от матроса до адмирала. Поэтому не думай, что вмешиваюсь не в свои дела.
Боцман поднял на Славку свой тяжелый взгляд. Славка выдержал его и спросил:
— Хотите знать, почему я не поладил со своим отцом?
— Ну говори, коли есть охота.
— Так получилось… И не я в этом виноват.
— Не по душе мачеха пришлась?
— При чем здесь она? Я и видел-то ее всего один раз. Но вот отец… Я не могу представить рядом с ним никого, кроме мамы. Я не знаю, как это объяснить… Маму схоронили, а она все равно для меня жива. Закрою вот глаза и разговариваю с ней… Войду в нашу квартиру, а в прихожей на вешалке ее зонтик висит, ручка у него отломана еще. Дверь в комнату отворю — ноты лежат открытые на рояле. Чайник закипает, и то мне кажется, что мать на кухне или где-то рядом… Вот так я чувствовал, когда на зимние каникулы приехал домой. Открыл дверь своим ключом, вхожу, и из кухни появляется навстречу мне мамзель какая-то… И на ней мамин передник! Отец, конечно, растерялся. Позвал меня в кабинет. Сказал, что встретил и полюбил эту женщину, что она тоже несчастна: ее некто с маленьким ребенком оставил. В общем, люби и жалуй свою мачеху. Я ему: «Как же так?! Помнишь, на кладбище, ты же сам говорил, что нет и не будет для тебя человека дороже мамы… И я гордился этой верностью, как собственной. Выходит, все это неправда?!» Отец что-то стал объяснять… А мне вдруг показалось, что ничего уж в этой комнате от мамы не осталось. Не знаю для чего, сунул я под шинель ноты, сдернул с вешалки поломанный зонтик и выскочил за дверь, а там прямым ходом — обратно на вокзал.
Боцман сосредоточенно покряхтел, откинувшись в кресле и вытянув под столом ноги.
— Ты, Зубков, поступил со своим отцом плохо, не по-мужски.
— А он?!
— Что значит «он»? Ну, женился другой раз. Ну и что? Дело-то житейское.
— Смотря как полагать. Жизнь у каждого одна всегда, как родина. И любовь тоже одна. Любое повторение — уже измена прежнему. А иначе никому верить нельзя.
— Эть как ты все обернул! — Боцман заворочался в кресле, точно его подхлестнули. — А я вот, к примеру, и не так смотрю. Любовь-то бывает не только лебединая, а и попросту человечья. Ты ошибаешься… Вот ты сказал — родина… А не подумал, что твой отец — тоже для тебя родина… Это же не просто географическое понятие. Ведь недаром люди свою родину зовут отечеством.
— И все-таки виноватым себя не считаю. Сейчас для меня нет слова дороже, чем верность, а с ним не так уж страшно и одному остаться.
— Верность… — задумчиво сказал боцман, как бы прислушиваясь к своему голосу. — Дело твое молодое, только не надо выдумывать раньше времени своего одиночества. Поверь, это слишком тяжелая болезнь под старость, потому что лекарства от нее нету. А что лебединой верности твоей касаемо, ей-богу, не знаю… Хотя, взрослея, сыновья в чем-то должны превосходить своих отцов…
Боцман закрыл глаза и некоторое время сидел недвижимо. Наконец проговорил чуть слышно:
— Устал я… Ступай, Зубков.
В кубрик Вячеслав спустился уже затемно. Кое-кто из ребят уже засыпал, но свет еще не гасили. Зубков вытащил из сетки зашнурованную койку и, развернув ее, подвесил к подволоку.
Марунов был чем-то возбужден. Выждав, пока Зубков уляжется, он приподнялся и подтянул Славкину койку к своей.
— Поздравь, — зашептал Ленька, — сегодня я махнул по мачте до самого клотика.
— Серьезно?! — тотчас встрепенулся Славка.
— Хоть у боцмана спроси. Никифорыч так расчувствовался, что даже в лоб меня поцеловал.
— Ну, молодчина! Рассказывай, как было.
— Что тут особенного… — Марунов отпустил Славкину койку.
— А все-таки, — не отставал Зубков, покачиваясь в своей койке, будто в гамаке.
— Боцман все… — Марунов блаженно потянулся. — А-а, неинтересно.
— Давай, давай! — Славка ухватился за Ленькину койку и потряс ее.
— Смеяться не станешь? — Ленька недоверчиво покосился на дружка.
— Нет.
— Учти, только между нами — как другу… В общем, вызывает меня боцман в каюту. Ну, вхожу. Он сидит в своем кресле, как царь на троне: руки в бока, живот выпятил. Показывает мне на стол. Там две бумаги лежат, две аттестации. И обе на меня. В одной так расписаны мои достоинства, хоть сейчас мне на грудь Золотую Звезду вешай. А в другой… Ну, что я трус и все такое, а выводы — не гожусь к корабельной службе. «Решай, — говорит он мне, — свою судьбу сам. Дорогу к мачте знаешь. Словом, ровно через десять минут я порву либо эту бумагу, либо ту…» И на часы посмотрел. Ох, никогда я так шибко по вантам не лазил… И про страх свой позабыл, когда жареный петух клюнул меня.