Алые росы - Владислав Ляхницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ждала, что Сысой схватит валек и запустит в нее, но он прошел на мостки, протянул ей валек и присел на корточки.
— Хочу с тобой потолковать как человек с человеком. Да перестань ты хлопать вальком, все лицо мне забрызгала… Сбежала — и ладно. Я перестал серчать. — Сколько стоило Сысою такое признание. — У Лукича ты прислугой, а на пасеке будешь хозяйкой, там горы вокруг. Тайга. Скоро ягода будет — ешь не хочу. А меду-то, меду. Савва добрый… С ним тебе будет не скучно. Не любишь меня сейчас — полюбишь потом. Стерпится-слюбится, как говорят.
Кержацкое подсознание Ксюши, то самое, что вошло в ее душу в детские годы безропотным преклонением колен перед иконами, распеванием непонятных молитв, заклиненное подзатыльниками и вожжами Устина, — оно согласилось: да, прав Сысой, стерпится-слюбится. И разве девки выбирают себе жениха по любви?
И Сысой совсем другой стал. На лице не злоба, не самодовольство, а растерянность и даже мольба. Ксюша и пасеку Саввы увидела. И тайгу. И колечко на пальце — подарок Вани. И Сысоя с просящей улыбкой. И судьбу свою горькую. Все увидела. Распрямилась. На вспыхнувшем огне ненависти и протеста истлела кержачья покорность. Новый Сысой, пожалуй, еще противней.
— Ты кого клянчишь? Кого ноешь, как пес бездомный. Уходи, проклятущий, и больше на глаза не кажись, не то последнюю твою зенку выколю.
— Да ты не злобись. Я почестнее других, что девкам в любви до гроба клянутся, а попала на зуб, так сразу и выплюнут. Я девкам не вру про любовь до гроба, хоть душу их не тревожу. А как же иначе жить, Ксюша? Хотела одна собака в рай непременно попасть и решила мяса не есть. Только сено… Ну, сдохла, конешно, и выкинули собаку на свалку. А что касается того света… гм… в священном писании про рай одно только сказано: крепко светел, мол, яблок там много и каждому дают по семьсот райских девок на брата, и все девки ждут не дождутся мужицкой ласки. Ха-ха. Да на райских-то девок я не очень надеюсь. Лучше уж на земле…
Поздновато Сысой прикусил язык. Ксюшины щеки стали бледнее, чем были, а в глазах еще гнева прибавилось. «Хороша…. Каждая жилка живет на лице. Видать, не поняла меня…» — снова присел на корточки на мостках. У самой воды.
— Ксюша, любовь-то… Ты просто во вкус еще не вошла. Поедем на пасеку к Савве. Я эту пасеку тебе подарю… Вот честное слово. Живи как царица, а Саввушка тебе в услуженье. Да что там Саввушка, я в деревне бабу тебе найму… Сысой протянул вперед руки. — Родная моя…
Ксюша замахнулась вальком:
— А ну, убери-ка лапищи.
— Опять не поняла ты меня. Я пасеку подарить обещаю. Нарядов тебе накуплю… Бабу к тебе приставлю. Что еще сделать тебе?
— Отойди, не то голову размозжу. Сама посля каяться стану.
Пришлось отступить. Стоя на берегу, Сысой смотрел, как Ксюша, будто играя, выкручивала тяжелые холщовые простыни. Жгуты холстов, как змеи, раскручивались и шевелились. Набив полную шайку, Ксюша вскинула ее на плечо, изогнулась упруго, как гнется от ветра береза и, разбрасывая брызги босыми ногами, вышла на берег, не взглянув на Сысоя, пошла по тропинке к дому.
Сысой зашагал с ней рядом.
— Молчишь? Будто не человек с тобой говорит, а кобель скулит.
Перевел дух. «Идет, как судья». Смирил уязвленную гордость. Шел, мял в руках картуз и говорил вкрадчиво:
— Грусти не грусти, Ксюшенька, а старого не вернешь. К жизни тебе пристроиться надо. Ну, виноват я перед тобой, хотя и виниться-то, собственно, не в чем особо. Я ж тебе объяснял: другие еще хуже меня поступают, — да их же никто не корит.
Покосился на валек и прошел несколько сажен молча. Скоро калитка. Ксюша откроет ее, уйдет во двор и когда еще снова доведется увидеть ее. А кровь-то кипит, глаза застилает вскипевшая кровь и горло пересушила.
Прокашлялся.
— Покаюсь тебе, как богу: выиграл я тебя во хмелю, в задоре, понарошку все было вначале, да помнишь, Устин обратно тебя не взял. А Матрена сказала: отломанный, мол, ломоть к калачу не прирастет. Тогда я от озорства… Эх-ма…
Отвернулся. Ударил несколько раз кулаком по ладони.
— А теперь поглянулась ты мне. Гордостью поглянулась, силой своей. И еще в тебе что-то такое, чего у других девок днем с огнем не сыщешь.
Ксюша старалась быстрее дойти до ограды и оборвать разговор. Сысой зашел вперед, встал к калитке.
— Пусти!
— Не дразни. Я отчаянный, — крикнул Сысой и губы у него дрожали. — Полюбил я тебя, вот те крест, и такое могу сотворить, что всю жизнь буду каяться. Кавказская кровь во мне.
— Грозишь? — шайка с бельем плюхнулась на землю. Изогнувшись, Ксюша с силой ударила Сысоя по лицу. Второй раз, третий. Ударяя, испытывала и стыд, и щемящую радость. — Вот тебе… Вот… Убирайся и штоб духом твоим тут не пахло.
Сысой не закрывался от ударов. Только моргал и горбился.
— Гонишь меня?! — выхватил из-за пояса тонкий блестящий нож, размахнулся. Избегая удара, Ксюша отклонилась назад и чуть в сторону. Прикрылась рукой. Перед глазами сверкнула полоска отточенной стали. Это длилось мгновенье, но мысль работала лихорадочно быстро, и Ксюша вспомнила, что уже видела в жизни такой же блеск. И не раз. На рогачевском пруду, когда в лунную ночь катилась волна, то на ее гребне сверкали такие же яркие блики, а она и Ванюшка сидели в прибрежных кустах, затаившись, полные трепета, не раскрытого первого чувства.
А сейчас серебряный луч вырывался из руки Сысоя.
«Конец! — подумала Ксюша. — Нет, еще поборюсь…»
Рванулась вперед, чтоб ударить Сысоя в живот, сбить его с ног или хотя бы схватить за руку и увидела, как он положил на жердь забора левую руку ладонью вверх и с силой вонзил в нее нож. Поморщился и сказал как-то скрипуче:
— Видишь, уйти не могу. — Его пальцы крупно дрожали, а в пригоршне копилась кровь. Подергав распятую руку, Сысой скривил побелевшие губы — он сам удивился своей выходке — и повторил удивительно просто, как ни разу не говорил — Не могу уйти от тебя. Хоть убей.
Вот оно, женское сердце. Минуту назад Ксюша готова была ударить Сысоя вальком и бить до тех пор, пока не иссякнет сила. А сейчас ей жалко стало его.
Вырвав нож, Ксюша отбросила его прочь. Он блеснул, как всплеснувшаяся над озером рыба, и упал далеко в траву.
— Што ты, окаянный, наделал? — выхватив из шайки полотенце, перевязала ладонь Сысоя. Он улыбался, беспомощно, глупо и исступленно шептал:
— Скажи только слово — и прямо сегодня к попу. В жены тебя зову. Навсегда. По закону. Отец не дозволит, так обвенчаемся. Пусть проклянет, пусть наследства лишит — ты мне нужнее. Да сейчас деньги сами в руки плывут. Еще пару лет эта власть продержится, я автомобиль для тебя куплю!
Сватовство изумило Ксюшу. Казалось, она впервые видит лицо Сысоя. Бельмо не придавало ему злобности, и крючковатый нос с вздрагивающими ноздрями не хищен сегодня, и губы его, толстые, влажные, что впивались в ее грудь ненавистными поцелуями, сегодня кривились по-ребячьи обиженно.
Кто знает, до каких пределов довело бы Ксюшу женское сердце, такое отзывчивое на ласку, на теплое слово, на чужую беду, если б Сысой не сказал: «Деньги сами в руки плывут».
Нет, прежним осталось нутро Сысоя и вновь он пытается купить ее. На этот раз не только тело, а сердце и душу!
— Не могу тебя видеть! — крикнула Ксюша.
В бешенстве, как во сне, собрала белье в шайку, вскинула ее на плечо и толкнула Сысоя. Не ожидала, что хватит силы отбросить его в крапивные заросли. Открыла калитку, захлопнула ее перед Сысоем и пошла между грядками капусты.
На крыльце ее встретил приказчик Евлампий.
— Здорово ты его… — но, увидев бледное лицо Ксюши, стушевался.
Послышался удар церковного колокола, потом, после длительной паузы, снова удар. Он прозвучал так, будто на колокольне разбилась стеклянная банка.
— Хоронят кого-то.
Евлампий снял картуз и перекрестился. Перекрестился и Сысой у калитки.
8.
…Вечером на постоялом дворе Сысой не находил себе места. Ныла рана в ладони. Ныло в груди.
— На колени чуть не вставал. Царевича ждет?! Дурак такую замуж возьмет…
Качал больную руку, как качают дитя, а здоровой то бил себя по колену, то стягивал ворот рубахи.
— Больше и не взгляну… Даже не вспомню… Хоть лопни, хоть волчицей завой. Нужна ты очень. Таких в городе — только свистни.
Когда стемнело, крикнул: «Огня!» Достал бумаги и, застонав, начал писать:
«Дорогая и бесценная Ксюша…» Смял бумагу, кинулся на кровать и долго лежал, глядя в потолок. Потом, среди ночи, снова подсел к столу и начал писать.
«Любимый мой тятя, Пантелеймон Назарович!
Шлет тебе нижайший земной поклон недостойный твой сын Сысойка. Еще низко кланяюсь матушке и почтительно целую ее белые ручки. Несказанно рад, что вскоре она подарит тебя сыном, а меня любимейшим братцем. Поздравляю тебя, дорогой мой тятя, и желаю матушке благополучно разрешиться от бремени.