Секретный фронт - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очерет громко, сорванным голосом приказал подавать коней.
Конвойцы бросились исполнять приказание: срывали торбы, били коней по храпам, со стуком засовывали в ощеренные зубы трензеля.
Танцюра, упершись кривыми ногами в землю, поддержал стремя; клацнули друг о друга его сабля и старомодный маузер.
Неожиданно быстрый отъезд куренного встревожил Бугая. Он заспешил к Очерету, на ходу ломая шапку, остановился приниженно, притворно сладко спросил, как бы ожидая прежнего права на милость и дружбу:
- Як дальше? Який буде наказ?
Очерет, хоть и был польщен льстивым и низким поклоном, вскочил на коня. Под грузным седоком заскрипело седло, и конь припал на задние ноги.
- Як с чоловика узвар робыть, не пытають, а тут... - недовольно буркнул он и резко бросил: - В Повалюху! Встретимся у Катерины.
Ватага на шести конях унеслась на глазах Бугая, как крутой завиток вихря.
Куренной не щадил коня - все едино бросать.
Инстинкт, как у опытного, старого зверя, подсказывал ему только одно: "Треба тикать!"
Эти спасительные слова являлись на помощь в самые, казалось бы, надежные, спокойные моменты: и когда он выкрикивал призывные речи или грозил, и когда стрелял прямо в лоб или в затылок, глотал брагу или горилку, гулял ли со своей зазнобой - всегда звериный инстинкт сторожил его и, оберегая, успевал шепнуть эти два слова: "Треба тикать!"
Очерет понимал: их положение становилось с каждым днем все труднее и безнадежнее. Он не мог убаюкивать себя глупыми мечтами, ему, как человеку военному, было ясно: смертный круг, замкнувшись, продолжал сужаться, стальной обруч сжимал череп... Постепенно выжигались жалкие всходы, посеянные им. Ничего не поделаешь - они были сорняками, и энкеведисты вырывали их бледные корневища, как бы глубоко ни прятались те и куда бы ни протягивали свои присоски...
Некогда, на заре жизни, руки кулацкого сына Очерета держали плуг, а не оружие, знали отраду хлеборобского труда, босые ноги и по сей день помнят теплую землю свежей пашни, а глаза и сейчас видят грачей, перелетающих за плугом, чтобы схватить червяков. Небо тогда открывалось ему, а не сырой подволок подземного лежбища, - н е б о!
Потеря двух проводников, исчезновение связника "головного провода", разгром школы УПА и гибель друга Луня, с которым они откукарекали не одну свежую зорьку, - все напластовывалось на изгрязненную душу ватажка, лихорадило, вызывало безотчетное и позорное, неведомое прежде чувство страха.
В часы любовных утех, когда прохладная подушка и мягкая перина прогревались жаром его ненасытного тела. Очерет представлял в своем воображении океан, высокие синие волны, белый, сверкающий пароход, длинный лежак с яркой парусиной - его паразиты-буржуи называют шезлонгом, - и он, Очерет, не тут, в горно-лесистом капкане, выполняющий приказ хозяев, жрущих и пьющих за счет его страданий, а т а м, на том же белом пароходе, как равный, вытянул ноги, хоть спотыкайтесь о них... К его услугам и ресторанный харч, и длинноногие крали, и крахмальные простыни с вензелями... Дурманно кружилась голова, будто выпаривался под лучами экватора хмель первача...
- Треба пойти по ручью, - предложил Танцюра.
Его стремя рядом, азиатский темный профиль словно вырублен секирой на граните. Очерет поднял руку, разжал затекшие от повода пальцы, переспросил, и адъютант объяснил, почему нужно свернуть по ручью.
- Ухналь вынюхав собачьи лапы.
Ухналь - верный телохранитель, и у него действительно острейший нюх и талант следопыта.
Под копытами плещет серебристыми брызгами вода, прищурившись, можно увидеть испуганно удирающих тритонов и еще какую-то погань. Конь, пытаясь глотнуть воды, не достает, тихо ржет и получает рукояткой плети Танцюры по белоноздрому храпу.
Близко, вроде вчера то было, лето сорок третьего года, первый парад дивизии СС "Галичина". Он, Очерет, на доброезжем белом коне, добытом из государственного советского цирка, им еще не выдали мундиры - шапка с гайдамацким заломом из шелковистого, чуткого на ощупь мелкорунного курпея, шаровары и кушак в семь оборотов, гуцульская рубаха и чоботы с такими халявами - ни одной складки, блестят, как бутылки из-под шампанеи. Правая рука - "хайль Гитлер", левая - на поводе, четыре ремня от трензельного и мундштучного железа, а конь если и не араб, то что-то близкое: уши чуткие, как у овчарки... На поясе, почти на пупе, вальтер гестаповского фасона: чуть что - выхватил и в "копчик и седьмой позвонок", как выражался батько.
Он хорошо все взвесил. Никто, будь то москали или украинцы, не вычеркнет ни одного поступка из длинного списка его злодеяний. Возврата ему не было, только вперед. А куда вперед? Вот здесь и начинался сумбур, злая коловерть. Дорога одна - в глухую, темную, гудящую воронку - в омут. Он, Очерет, одичал в лесу и схронах. Все реже и реже удавалось вот так размяться в седло, подышать вволю, а не тянуть ноздрями могильную сырость тайных схронов. Бороду отпустил, и даже на спине будто кабанья щетина вырастает. Друзья - один другого краше, словно сам дьявол мастерил их на одну колодку. Один Бугай чего стоит, будь он трижды проклят, собака! Как ни отгоняй дурные мысли, а солдат-пограничник вставал перед глазами с немым укором, как предсказание близкой гибели...
До последней крошки, ничего не растеряв, помнит куренной мрачный доклад Бугая, тревожный взгляд его заплывших, маленьких глаз. Ему, закоренелому хищнику, тоже показалось страшным поведение рядового прикордонника, солдата радянськой армии.
- Пытали его? - спросил Очерет.
- А як же, - ответил Бугай.
- Що и як?
- Спытали, есть у него маты.
- Що вин?
- Дае отвит: "Моя мать - Родина".
Очерет припомнил, как злобно комкал Бугай слова меж зубами, будто вдруг выросшими в два ряда в каждой челюсти.
Рассказывая, он булькал смехом, казалось, что у него кипело внутри, как в чугунке с галушками. Противно и тошно становилось от его грязного тела, от его манеры говорить.
Черной завистью отметил в душе своей Очерет гордые слова советского солдата о Родине. Не всякий способен дать такой ответ перед лицом смерти.
- Ну, а дальше? - грозно спросил Очерет.
- Мы спытали его: "Хто твий батько?" "Сталин!" - говорит. После такого врезал я ему в оба вуха, - похвастался Бугай сладострастно, брызнуло фанталом... Ф а н т а л о м! - повторил Бугай, пожирая холодец из глиняной миски и с хлипом высасывая из плошки остатки заправленного уксусом хрена. - Спытав его, вырвав медаль со шматком рубахи. "А це за що?" А вин плюнув на мене, гадюка: "За то дали, що знищал вас, зрадныкив Радянськой влады..."
Путь по ручью становился все труднее и труднее, а потом продвигаться стало и совсем невозможно: на каждом шагу валуны да ямы. Пришлось взять посуху, по тропке, между кустиками черники, усеянными крупными ягодами.
Тропа уводила все дальше, вилась среди молодого густого ельника, между стволами матерых сосен, кулигой возросших среди лиственных пород. Копыта мягко шуршали по опавшей хвое, а иногда и скользили на каменных пролысинах склона. Поднимались осторожно.
Мысли вернулись все к тому же. Из головы не выходил советский солдат. Чтобы так держаться, как держался он, нужно иметь не только силу воли, но и высокую убежденность. Очерет и сам не раз предпринимал пристрастный допрос пленников, и никогда никто из них не показал себя трусом.
- Ну, и що дальше?
- Дальше... - Очерет ясно представил заключительную часть их беседы. Бугай виновато чесал затылок, прятал глаза, а ответил со злобой: - Сам бачишь! Недоврахував*, як ее, г у м а н и ю.
_______________
* Недоучел (укр.).
"Гуманию! Черти патлатые!" - Очерет и не заметил, как конь его, одолев горку, зарысил в спадок, больно стегнула по лицу ветка. Очерет выругался, сжал бока коня шенкелями и резко натянул трензельные и мундштучные поводья.
Подъехал заспешивший за ним Танцюра, стал на полкорпуса сзади, спросил указа.
- Якый тоби указ? В фляжке ще осталось?
Танцюра подвинул ближе коня, снял обшитую сукном американскую флягу, висевшую у него через плечо, отвинтил крышку, вытер ладошкой черной руки горлышко, протянул куренному.
Тот, взяв фляжку, поболтал, проверив наличие содержимого, и, подняв бороду, сделал несколько глотков. Кадык скользил под волосатой кожей.
Почтительно, с выработанной собачьей преданностью Танцюра проследил за всей процедурой утоления жажды первачом, принял возвращенную ему фляжку.
Тропа разветвлялась: одна малозаметная тропочка вела в гору, другая по оврагу, а третья - туда, где лес был светлее и угадывалось межполянье, к Повалюхе.
Проехав километра два в сторону Повалюхи и миновав две поляны с заброшенными куренями рубщиков, Очерет спустился в распадок, затененный пихтой вперемешку с мелкорослым конским каштаном. Остановившись, послал Танцюру на разведку.
Сойдя с седла и размяв затекшие ноги, куренной почувствовал жажду после палючего самогона, прилег к неторопливому ручью, неслышно текущему меж замшелых камней, напился, припав губами к воде.