Под сенью молочного леса (сборник рассказов) - Дилан Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Пусть в меня не стреляют, - произнес он шепотом. И открыл дверь.
Она сидела посреди комнаты. Ее волосы небрежно рассыпались по плечам, и три пуговицы у ворота платья были расстегнуты. Отчего так завыла собака? Испуганная ее воем она качалась в своей качалке, размышляя о доходивших до нее слухах. Что стало с той женщиной, задавалась она вопросом, не переставая качаться. Она не могла представить себе женщину без губ. Что становилось с женщинами без губ, задавалась она вопросом.
Дверь отворилась бесшумно. Он вошел в комнату, пытаясь улыбнуться, протянув руки.
- А, ты вернулся, - сказала она.
Потом повернулась в своем кресле и увидела его. Кровь была даже под его зелеными глазами. Она прижала пальцы к губам.
- Не стрелять, - сказал он. Но от движения ее руки ворот платья разошелся, и он в изумлении, не сводя глаз, глядел на ее широкий белый лоб, ее испуганные глаза и рот и - затем вниз - на цветы ее платья. От движений руки платье плясало на свету. Она сидела перед ним, вся усыпанная цветами.
- Сон, - сказал он. И, опустившись на колени, положил ей на колени свою вконец пришедшую в расстройство голову.
СОРОЧКА
Он позвонил. Никакого ответа. Ушла. Он повернул в замке ключ.
В закатных лучах холл был полон теней. Они сливались в один почти осязаемый образ. Снимая пальто и шляпу, он глядел по сторонам, чтобы в свете, идущем из гостиной, можно было не замечать этого образа.
- Есть кто дома?
Тени смущали его. Она бы вымела их прочь, как выметала назойливую пыль.
Камин в гостиной почти потух. Он сел у огня. Руки у него замерзли. Ему хотелось, чтобы языки пламени осветили углы комнаты. По дороге домой он увидел сбитую автомобилем собаку. Вид крови взволновал его. Ему захотелось опуститься на колени и потрогать пальцем круглую кровавую лужицу посреди дороги. Кто-то потянул его за рукав и спросил, не стало ли ему плохо. Он запомнил, что звук и напор чужого голоса погасили в нем первый импульс. Он пошел прочь от крови, перед его глазами все мелькали запачканные колеса и все сочилась чернота под капотом той машины. Ему хотелось тепла. Уличный ветер исполосовал его кожу между большим и указательным пальцами.
Она бросила свое шитье на ковре возле ведерка с углем. Это была нижняя рубашка. Он поднял рубашку с пола и потрогал ее, представляя, как желтая ткань будет облегать ее грудь. В то утро он видел ее голову, обернутую платьем. В своей наготе она казалась ему выступающим из света созданием из хны и кожи. Он выпустил рубашку из рук, и она снова упала на пол.
Почему, - думал он, - его не отпускало видение той красной, раздавленной собаки? До этого ему не случалось видеть мозг живого существа, вылетевший из черепа. От последнего собачьего взвизга и от внезапного хруста ребер ему сделалось дурно. Он мог бы убивать и кричать, как ребенок, который давит в пальцах черного таракана.
Тысячу ночей назад она лежала рядом с ним. В ее объятьях он подумал о том, что руки состоят из костей. Он тихо лежал рядом с ее скелетом. Но на следующее утро она встала во всей своей порочной плоти.
Он побил ее, чтобы спрятать свою боль. Он хлестал ее по щекам, пока они не начали гореть, чтобы прекратить конвульсии в собственной голове. В тот раз она рассказала ему о смерти своей матери. Чтобы скрыть следы болезни на лице, матери приходилось носить маску. Ему казалось, что эта болезнь как саранча облепила его лицо, лезет к нему в рот, бьется на веках.
В комнате становилось все темнее. Он слишком устал, чтобы расшевелить умирающий огонь, и последний язык пламени погас на его глазах. Потянуло новым холодком наступающей ночи. Он различил на кончике языка привкус боли умирающего пламени и сглотнул его. Боль слилась с его сердцем, и этот стук вытеснил все остальные звуки. Вся боль проклятого существа. Боль человека, об голову которого разбили бутылку, и боль коровы, от которой убегает теленок, и боль собаки пронизали его от ноющих волос до израненных ступней.
Силы вернулись к нему. И он, и мокрый теленок, и человек с порезанным лицом, и собака на нетвердых ногах поднялись разом, единым красным телом и мозгом, чтобы противостоять дьявольскому зверю. Он почувствовал угрозу в том, как щелкнули его пальцы, когда она вошла.
Он увидел, что на ней были желтая шляпка и платье.
- Что это ты сидишь впотьмах? - спросил она.
Она прошла в кухню, чтобы разжечь плиту. Он поднялся с кресла. Вытянув перед собой руки, как слепой, он двинулся за ней. Она держала в руке коробок. Пока она доставала негодную спичку и чиркала ею об коробку, он закрыл за собой дверь.
- Сними платье, - сказал он.
Она не расслышала его и улыбнулась.
- Сними платье, - сказал он.
Она перестала улыбаться, достала хорошую спичку и зажгла ее.
- Сними платье, - сказал он.
Он подошел к ней, руки все еще как у слепого. Она нагнулась над плитой. Он задул спичку.
- Ты что? - спросила она.
Губы его шевелились, но он не произнес ни звука.
- Да что с тобой? - спросила она.
Он ударил ее по лицу, несильно, ладонью.
- Сними платье, - сказал он.
Он услышал, как зашуршало платье над ее головой и как она испуганно всхлипнула от его прикосновения. Незрячими руками он методично обнажал ее тело.
Он вышел из кухни и закрыл за собой дверь.
Единый образ из теней в холле распался. Повязывая шарф и поправляя поля шляпы, он не мог разглядеть в зеркале своего лица. Там было слишком много лиц. У каждого из них были какие-то его черты и торчащий, как у него, клок волос. Он поднял воротник своего пальто. На дворе стояла промозглая зимняя ночь. По дороге он считал фонари. Он толкнул дверь и шагнул в тепло. В баре было пусто. Женщина за стойкой улыбнулась ему, крутя в пальцах две монетки. Холодно сегодня, - сказала она. Он выпил виски и вышел.
Он брел под усиливающимся дождем, продолжая считать фонари, но их число стремилось к бесконечности. Бар на углу был пуст. Он прошел со стаканом в зад, но и там никого не было.
В "Восходящем солнце" было пусто.
Он не слышал шума машин на улице. Он вспомнил, что по дороге ему не встретилось ни души. В отчаянии одиночества он закричал:
- Где же вы, где вы?
И тогда он услышал шум машины, окна вспыхнули в свете фар. Из дома на углу до него донеслось пение.
В баре было полно народу. Женщины смеялись и кричали. Они проливали вино себе на платья и задирали подолы. Девушки танцевали на опилках. Какая-то женщина схватила его за руку и потерлась рукавом об его лицо и, взявши его ладонь в свои, положила ее себе на горло. Он ничего не слышал, кроме голосов смеющихся женщин и выкриков танцующих девушек. Затем неуклюжая женщина, вся из углов и седалищ, заколыхалась ему навстречу. Он увидел, что комната полна женщин. Медленно, продолжая смеяться, они обступили его.
Задыхаясь, он прошептал какое-то слово и почувствовал, как та же самая боль свернулась, как молоко, у него в животе. Перед его глазами стояла кровь.
И тогда он тоже расхохотался. Он запустил руки глубоко в карманы пальто и хохотал прямо им в лицо.
Его рука нащупала в кармане нечто мягкое. Он вытащил руку, зажавшую эту мягкость.
Смех оборвался. Комната застыла. Застывшие и притихшие женщины стояли, не сводя с него глаз. Он поднес руку к лицу. В ней была мягкая тряпка.
- Кому нужна женская сорочка? - сказал он. - Смелее, дамы, смелее, кому нужна женская сорочка?
Послушные и кроткие, неподвижно стояли женщины со стаканами в руках, пока, откинувшись на стойку, он махал с громким смехом окровавленной тряпкой перед их лицами.
ВОСПОМИНАНИЯ О РОЖДЕСТВЕ
В те далекие годы, что скрылись сейчас за углом приморского городка, одно Рождество было так похоже на другое и так беззвучно, кроме тех голосов, которые я слышу порой в самый последний миг перед тем, как заснуть, что я никак не могу припомнить, то ли снег шел подряд шесть дней и ночей, когда мне было двенадцать, то ли он шел двенадцать ночей и дней, когда мне было шесть, и в то же ли самое Рождество треснул лед, и катавшийся на коньках бакалейщик, словно снежный человек, сгинул в белом люке, когда сладкие пирожки доконали дядю Арнольда, и мы целый день катались с горы у моря на лучшем чайном подносе, и миссис Гриффитс пожаловалась на нас, и мы запустили снежком в ее племянницу, и у меня от жара и холода так горели руки, когда я держал их у огня, что я проплакал двадцать минут, и тогда мне дали желе.
Все рождественские праздники катятся вниз с горы, к говорящему по-валлийски морю, как снежный ком, и он становится все белее, и круглее, и толще, как холодная луна, бесшабашно скользящая по небу нашей улицы. Они останавливаются у самой кромки отороченных льдом волн, в которых стынут рыбы, и я запускаю руки в снег и вытаскиваю оттуда что ни попало: ветку падуба*, дроздов, или пудинг. Потасовки, рождественские гимны, апельсины, железные свистки, пожар в передней - ба-бах рвутся хлопушки, свят-свят-свят звонят колокола, и на елке дрожат стеклянные колокольчики - и Матушку-Гусыню, и Степку-Растрепку - и, ах, пламя, опаляющее детей, и чиканье ножниц! - и Козлика Рогатого, и Черного Красавца, Маленьких женщин и мальчишек, получивших по три добавки, Алису и барсуков миссис Поттер**, перочинные ножички, плюшевых мишек, названных так в честь некоего мистера Теодора Мишки, не то их отца, не то создателя, недавно скончавшегося в Соединенных Штатах***; губные гармошки, оловянных солдатиков, мороженое и тетушку Бесси, которая в конце незабываемого дня, в конце позабытого года весь вечер напропалую - со жмурками, третьим лишним и поисками спрятанного наперстка - играла на расстроенном пианино песенки "Хлоп - и нет хорька", "Безумен в мае" и "Апельсины и лимоны".