Дороги Катманду - Рене Баржавель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оливье знал, что сдача крови была последним источником денег для хиппи. Когда они продавали все, что имели с собой, им не оставалось ничего другого, как продавать свою кровь. Больницы всех стран, в которых они оказывались, всегда с удовольствием брали у них кровь и хорошо за нее платили. Девушки же обычно занимались проституцией. Сложился определенный тариф — три рупии. Полтора франка. За эти деньги можно было купить немного риса и немного гашиша. В Катманду даже самые некрасивые находили клиентов — обычно непальских или индийских торговцев. У местных крестьян никогда не было денег.
Жак предупредил Оливье:
— Осторожней с этими девицами. Наркотики, сифилис, туберкулез. Они все кончают в Пашупакинате, на погребальном костре.
Он обхватил Джейн и прижал к себе. Он хотел укрыть ее со всех сторон сразу, чтобы она оказалась в безопасности. Он с болью ощущал ее хрупкость, невесомость. Девушка дрожала, и ему показалось, что она нездорова.
— Я сниму номер в гостинице. А завтра позову доктора. Раз здесь есть больница, то должны быть и врачи.
Но Джейн не захотела идти в гостиницу. Она должна дождаться Свена. У них здесь, на втором этаже, есть комната. Он может устроиться вместе с ними.
Она дрожала все сильнее и сильнее. Идти куда-либо в таком состоянии было невозможно.
Из темноты возник похожий на тень Свен. Он ничуть не удивился, увидев Оливье, и приветствовал его дружелюбной улыбкой. Оливье почти не видел его, но слышал спокойный голос, в котором звучали уверенные нотки, звучали тепло и одновременно рассеянно, резко контрастируя с состоянием Джейн. Свен сел рядом с девушкой и передал ей два небольших бумажных пакетика, совсем плоских, почти пустых, показавшихся Оливье в темноте белыми пятнышками. Один пакетик она тут же сунула в карман джинсов, а второй раскрыла и, поднеся к ноздрям, вдохнула часть его содержимого.
Свен непрерывно кашлял. Он положил на колени гитару и принялся наигрывать жизнерадостную мелодию, то и дело прерывавшуюся остановками. Он уже употребил свою дозу и находился в состоянии эйфории, когда во времени и в сознании то и дело возникают разрывы.
Когда Оливье понял, что за порошок был у Джейн, у него все внутри похолодело. Прошло так мало времени, но она уже зашла так далеко. Он должен увезти ее из этой страны, вырвать из этой грязи, и сделать это быстрее, как можно быстрее.
Джейн уже не дрожала. Она перестала ожидать. Она засмеялась, прижалась к Оливье и запела ему по-английски про вновь обретенное счастье, про счастье увидеть его. Потом эту же песенку она повторила ему по- французски. Без него она была так несчастна, ей было так же необходимо встретиться с ним, как дышать и пить, но его не было рядом, она думала, что уже никогда больше не увидит его.
Но он вернулся! Он был рядом! Это было замечательно! Теперь она покажет ему на небе все звезды, поющие для них, ведь Бог — это любовь, Бог был в ней и в нем, они никогда больше не расстанутся, они всегда будут счастливы. Она смеялась, пела, болтала, она терлась о него, словно кошка, она схватила обеими руками его лицо и начала целовать везде, смеясь при этом, что у него такая колючая борода. Она сказала, что ни с кем не спала с того момента, как он расстался с ней, а все то, что было раньше, не имеет никакого значения. У нее была только одна ночь, единственная ночь, ночь, проведенная с ним в золотистом свете Будды, ночь, огромная, как вся ее жизнь, ночь с ним.
Она схватила его руку, повернула ладонью кверху и стала целовать ее, потом спрятала ее себе под блузку и прижала к груди. У Оливье сжалось сердце. В его ладони спряталась маленькая грудь, по-прежнему горячая, но ставшая еще миниатюрней. Нежный сосок напомнил ему раненого голубя, которого он укрыл когда-то у себя на груди, но так и не смог спасти.
— Джейн, моя Джейн, я люблю тебя.
Эту фразу он произнес очень тихо, стремясь окружить ее словами, защитить от внешнего мира. Потом он помог ей встать и повлек через ночь и дым прочь от этого кошмара. Но когда они оказались перед воротами, Джейн отказалась идти дальше и потянула его за собой. Они поднялись по лестнице, заваленной мусором, слабо освещенной жалкой лампочкой, висевшей на проводе. Лестница вывела их на квадратную террасу, ограниченную снаружи деревянной балюстрадой, изображавшей тысячи фигур божеств и всех земных животных. На балюстраде длинной шеренгой сидели грифы-падальщики, одни спали, спрятав голову под крыло, другие бодрствовали, вытянув голые шеи. Несколько птиц, увидев Оливье с Джейн, распахнули тяжелые крылья, но сразу же успокоились. Оливье вздрогнул от отвращения. Джейн, легкая как пушинка, смеясь, тянула его за руку за собой. Они оказались в длинном коридоре, обшитом деревянными панелями, большей частью отставшими от стен. В коридор выходило множество дверей, в простенках между которыми висели портреты принцев в причудливой парадной форме. Алые штаны зуавов, блестящие каски и сабли кирасиров, гроздья медалей, свисавшие едва ли не до колен, позолоченные шнуры, раздувшиеся рукава. Выражение лиц на портретах, казалось, менялось в колеблющемся свете масляных ламп, спрятанных в стенных нишах.
Выходившие в коридор комнаты были самых разных размеров. В просторных салонах для торжественных приемов размещались сотни хиппи, спавших на коврах или прямо на полу. Тяжелый дух пота, грязи, мочи и гашиша выплескивался из распахнутых дверей. Джейн продолжала тянуть Оливье за собой, щебеча, словно жизнерадостная птичка, языка которой он не понимал. Дойдя до поворота коридора под прямым углом, она толкнула одну из дверей и ввела его в комнатушку, вероятно, служившую в свое время чем-то вроде большого стенного шкафа. На полу лежали четыре циновки. На старом чемодане кто-то примостил огарок свечи, положив рядом коробок спичек. Джейн зажгла свечу, растянулась на циновке, поверх которой лежало синее одеяло, притянула к себе Оливье, поцеловала его и принялась раздевать, не прекращая говорить и смеяться. Потом она сама очень быстро разделась, прижалась к нему, растянулась сверху, потом перевернулась, затащила его на себя, укусила его за ухо, за нос, нырнула ему под руку, смеясь, плача, непрерывно говоря, застонала от счастья, прижалась щекой к его члену, лаская его обеими руками, целуя его, снова взобралась на его тело, впитывая тепло мужчины, единственного, столь желанного, столь долгожданного, заставила его перевернуться, чтобы ощутить его спину, его ступни, его бедра, почувствовать его на своих бедрах, на своем животе, в своих объятьях, везде. Так рыба чувствует потребность осязать всем телом воду вокруг себя и в себе.
Постепенно она успокоилась, словно пресытившись своим счастьем, повернулась к Оливье спиной и прижалась к его груди. Он обхватил ее, прижал к себе и стал говорить очень тихо, без конца повторяя одни и те же слова: ты прекрасна, я люблю тебя, я увезу тебя отсюда, мы будем счастливы вместе, все будет хорошо, мы дойдем до конца света, до самого солнца, где будут цветы и птицы, ты прекрасней всех цветов, ты прекрасней, чем небо, я люблю тебя, люблю тебя.
Она заснула в его объятьях, убаюканная его теплом, его любовью, переполненная счастьем и восторгом.
Оливье не мог уснуть. К испытанному им счастью примешивался ужас. Как увезти Джейн из этой страны зыбучих песков, где в дурмане и в смерти увязло столько девушек и юношей со всех уголков света, привлеченных призраком свободы, миражем братства всех живых существ, близостью Бога? Да, действительно, в Катманду каждый мог делать то, что хочет. Это было правдой. Никто не вмешивался в дела другого. Это было правдой. Наши сестры птицы даже не возмущались, если кто-нибудь наступал им на хвост, потому что за последние десять тысяч лет никто не убил ни одной птицы. Это тоже было правдой. Бог присутствовал везде в десяти тысячах обликов. И это было правдой.
Это было правдой для мужчин, женщин и детей, родившихся в этой стране. Но не было правдой для детей Запада с длинными волосами и бородами. Они были детьми рассудка. И рассудок навсегда избавил их от простого понимания очевидного, будь оно неодушевленным или живым, человеческим или божественным; ведь эти противоположности по своей сути совершенно одинаковы, и с ними все ясно и понятно, начиная с травинки под ногами и кончая бесконечностью. Сразу после рождения у ребенка Запада на глазах оказывается повязка рассудка, оказывается еще до того, как они откроются. Они теряют способность видеть очевидное, они не умеют прочитать послание облаков и услышать голос дерева, они общаются на грубом языке людей, находящихся в замкнутом пространстве объяснений и доказательств. У них не остается другого выбора, кроме как между отрицанием того, что не может быть доказано, и слепой абсурдной верой в неопределенные истины.
Великая книга сущего, равновесие Вселенной, чудо их собственного тела, лепестки маргаритки, вкус яблока, золотистая шерстка зверька, вселенные в каждой песчинке существуют для человека Запада всего лишь как явления материального порядка, которые могут быть подвергнуты анализу. Они ведут себя подобно экспертам, оказавшихся перед раскрытой книгой и старающихся проанализировать состав краски и качество бумаги, но не пытающихся прочитать текст и даже отрицающих, что черные значки на страницах имеют какой-то смысл.