Железная трава - Владимир Бахметьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Крепись, бабынька, крепись…
— Хоть бы помереть… — охрипшим голосом произносила Наталья, упираясь мутными глазами в потолок.
— Ишь ты, жидка на расправу! — говорила Савелиха, вытирая ладонью капли пота на лбу у Натальи и подбирая влажные локоны темных ее волос.
И потом, за минутами облегчения, новые, еще не испытанные боли с новою силою охватывали тело, и опять металась Наталья на кровати, рвала зубами подушку, принималась хохотать визгливо, бессмысленно, нескончаемо. Много видела Савелиха рожениц, и уже одеревенело ее сердце к этим воплям, но муки Натальи, длящиеся вторые сутки, разбудили тревогу в старой груди.
— Святый боже, святый крепкий!.. — шептала старуха, вглядываясь в землистое лицо Рябковой, — Вот ока, бабья-то доля. Энтот-то вроде пса какого. Ему что?.. Ги-ги да го-го, а бабыньке смертушка!..
Когда миновали вторые сутки и за оконцем сгустились сумерки, Наталья уже не вопила, глухо и хрипло стонала, недвижно лежа в кровати. Старуха накинула шубейку и побежала в дворницкую.
— Касьян Митрич! Раствори, сокол, воротца…
— Это ж с какой стати? — сурово спросил дворник, большой, рыжебородый, с серьгою в мочке правого уха.
— И-их, Митрич… — жалобно отозвалась Савелиха. — Мается у меня одна…
И сунула в волосатую руку мужика гривенник.
— Раствори, милый… Знаешь, бабье дело… Впервой эта… А по приметам, как распахнешь воротца-то, враз ослобонение плоти учнется…
— Эх, коноводишься ты, Савельна, с этими… — ворчал дворник, направляясь к выходу. — Их, непутевых, розгами надо!..
Во дворе, звякая ключами, он снял замок с ворот и потянул на себя тяжелые их половинки. Старуха закрестилась.
— Пошли тебе бог здоровьица!
Дворник махнул рукой.
— Ладно, чего там… А это возьми!.. — сказал он, возвращая Савелихе гривенник.
В горнице старуху точно бичом ударил тягучий бабий вопль, похожий на вой прибитого животного. Потом все стихло. Началось новое: казалось, что кто-то осиливал тяжесть и отдувался в сосредоточенном напряжении.
— О мать пресвятая!..
Савелиха склонилась к Наталье и облегченно вздохнула.
— Ну, пошло!.. Помогай, владычица…
В полночь Наталья родила мальчика.
2— На вот твово, покорми… разок-другой!..
С такими словами на рассвете следующего дня Савелиха подала Наталье беленький сверток с торчащим из-под холстины сморщенным и красным, в кулачок, личиком.
Наталья приложила ребенка к упругой набухшей груди, почувствовала теплоту, идущую от сына, и залилась тихим смешком.
— Чего рада-то? — окликнула ее старуха. — Чать, недолго миловаться будешь!..
В голосе Савелихи зазвучало хмурое предостережение, но не слышала этого Наталья. Бережно прижимала она к себе ребенка, вздрагивала и улыбалась при каждом крепком, чмокающем звуке жадных, теплых уст. Порою ребенок терял грудь и легохонько шевелил личиком, напоминая щенка у сосцов матери. Тогда Наталья, широко отпахнув свои глубокие, поблескивающие влагой, глаза, приподнимала плечо и пальцами свободной руки направляла сосок. В измученном ее теле с юною силой оживала кровь, пьянила голову, звучала музыкой в сердце. И чудилось Наталье, будто не было у нее позади в жизни злого девичьего горя и не ждало ее впереди новое горе, горе матери.
Уже на третий день Наталья поднялась с постели, но почувствовала головокружение и присела у стола.
Савелиха пытливо окинула глазками ее пожелкнувшее от перенесенных страданий лицо с запекшимися губами и сказала:
— Ну-ну, оправляйся… А там и о младенце посмекать надобно!
Наталья испуганно, как при напоминании о чем-то жутком, взглянула на старуху, замигала виновато ресницами, тихо выронила:
— Успеется!
— То-то! Сама должна управиться… Уговору с тобой на этот счет не было.
— Знаю.
— Как не знать… Да ты поспешала бы!
Наталья потупилась.
— Еще денек-другой, Савельна!
— Зря! Сразу-то, не обвыкши-то к нему, легче!..
Наталья молчала.
— Ты вот чего, — продолжала Савелиха, — ты брось кормить его… грудью-то… Молочка купим, соску резиновую…
Уловив во взоре Натальи выражение робкого недоумения, старуха пояснила:
— Дело такое: ему и тебе посвычней будет.
И подвинула чашку с чаем:
— Согрей живот-от…
В конце недели, утром, Наталья обрядилась в свою ватную, порыжевшую от времени, кофтенку, закуталась поверх в шаль и ушла. До сумерек бродила по городу, заходила в гостиницы, в частные квартиры, даже в бани. И всюду, как только узнавали о том, что она с грудным ребенком, отказывали ей.
— Кому нужна! — говорили ей. — Посуди сама: не то тебе дело делать, не то с отродьем своим возиться!..
Покорно выслушивала она отказ и, поворачиваясь к двери, долго не находила ручки. Обернувшись, не поднимая глаз, еще раз просила вполголоса:
— А может, взяли бы, а?.. Уж я постаралась бы!..
Побывала она и в номерах, где работала до самых родов, но здесь отказали ей в приюте, а сам Зайкин, хозяин, даже прикрикнул на нее:
— Пошла вон, потаскуха! Спасибо скажи, что раньше тебя, брюхатую, не выгнали…
Весь день с холодного серого неба сыпался сырой липкий снег, и от него пестрели панели, крыши домов, спины прохожих. А когда немощными язычками вспыхнули среди хмурых улиц вечерние огни, Наталья почувствовала, что ей непереносимо душно. Душно от хмурых улиц, от подслеповатых уличных огней, от чужих, замкнутых в себя пешеходов. Она распахнула шаль и, часто дыша, опустилась на скамью у попутных ворот. Глубокое равнодушие охватило ее. Не хотелось ни думать, ни двигаться. Так бы вот и осталась тут, в этом глухом переулке, на всю ночь, на всю… жизнь!..
Напротив, через улицу, тускло светилась остекленная дверь лавчонки, и видно было, как, вырываясь белесыми пушинками из мрака, сыпался сверху снег. Одиночки заходили в лавочку, звякали дверью, и тогда круглые тени метались по стеклу. На углу чернела пролетка с понуро сбоченившимся на козлах извозчиком, а рядом торчала долговязая фигура городового с накинутым на голову капюшоном шинели.
Наталье начинало казаться, что когда-то так же вот сидела она вечером у чужих ворот, и тот же был переулок, и так же светились двери лавочки, сыпался снег, жалась темною вороной к забору извозчичья пролетка, а вокруг было тихо-тихо, как на кладбище. Крепко стиснув веки, силилась она припомнить, когда это было, и не могла. А вместо того перед глазами замаячило иное видение, но было оно такое же унылое, сумеречное.
Крутой изгиб дороги. Осенний ветер шепчется в голых ветвях придорожного ивняка. Тускло желтеет глинистая слякоть под скрипучими колесами, натужно перебирает копытами чалая лошаденка, вспугивая с пути галок, и отец Натальи шагает подле, держась за грядушку, а в задку телеги покряхтывает на ухабах старенькая бабка.
Это везли пятнадцатилетнюю Наталью до полустанка, с которого отец должен был доставить ее железной дорогою в город, а там устроить к кому-либо из господ прислужкою. Прощаясь на полустанке с бабкою, возвращавшейся на чалой домой, в Ольховатку, Наталья разрыдалась и не осушала глаз до самого города. Расставалась-то она не только с бабкою, а и с малолетними сестренками, потерявшими в прошлом году мать, а в нынешнем, по весне, дядюшку. Мать умерла от какой-то сердечной болезни, а дядя Иван, призванный из запаса в армию по случаю войны с японцами, погиб на фронте… Пятеро душ, считая старуху, оказалось на иждивении родителя Натальи, а все богатство семьи заключалось в двух десятинах пашни. На девчонок-то земля не наделялась… Все же, как ни тяжка была жизнь Рябковых под гнетом малоземелья, податей, недородов, отец не решился бы отправить отроковицу в город, на заработки, если бы не гибель брата. Находясь в холостом положении, Иван все свои заботы сводил к обеспечению куском хлеба семьи брата. Он не только был правой его рукою в хозяйстве, а еще и подрабатывал в поле у соседнего помещика.
В городе, сняв за четвертак в сутки угол на постоялом дворе, отец не один день таскался с Натальей по господским домам, пока, наконец, не сыскали они подходящей семьи и мало-мало терпимой оплаты за труд. Это была семья нотариуса, где Наталья досматривала за двумя барчуками-подростками, стирала белье, мыла полы, ходила с барыней на базар за съестными продуктами. После нотариуса, которого перевели на службу в другой город, Наталья нанялась нянькою к члену окружного суда, затем довелось ей прислуживать в доме купца-хлеботорговца. Сбежав отсюда из-за назойливого ухаживания юного купеческого сынка, устроилась она на работу в трактир, подавальщицей при буфете. Так в нелегком житье-бытье у чужих людей минуло пять лет. А годы те были необычные. Еще когда у нотариуса служила Наталья, за столом у хозяев, да и на всех перекрестках в городе только и разговора было, что о всяких бедах-поражениях на войне с японцами. И потом, как грозовой удар с неба, прокатился слух о страшной расправе царя в Питере с простым народом: шли заводские люди со своими женами, малышами к царю с челобитной насчет тяжкой своей доли, а у дворца — войско с оружием, и ну палить по народу… Многие сотни невинных душ из-за царской свирепости загинули тут. После этого страшного происшествия не осталось у народа и капли веры в царя, и вот в том же пятом году, осенью, провели рабочие люди по всему государству забастовку на железных дорогах, а в декабре месяце поднялись в первопрестольной Москве против царской власти с оружием в руках. Неспокойно было и по деревням, захватывали крестьяне землю у помещиков, пастбища, лес, а кое-где даже предавали огню барские поместья. Тревожилась Наталья за родную Ольховатку, но там произошла лишь летучая порубка в помещичьей роще, и никто при этом не пострадал, о чем Наталье писала каракулями старшая сестренка, закончив свое сообщение так: «А нас энто вовсе не касаемо».