Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут произошла вечная сцена Трисотина и Вади-уса — именно те места, на которые я указывал, они-то и были необходимы для того, чтоб Польша не сгинела. Насчет католических фраз — они сказали, что каковы бы ни были их личные верования, но что они хотят быть с народом, а народ горячо любит свою гонимую мать — латинскую церковь…
Ворцель поддерживал меня. Но как только он начинал говорить, его товарищи принимались кричать. Ворцель кашлял от табачного дыма и ничего не мог сделать. Он обещал мне переговорить с ними потом и настоять на главных поправках. Через неделю вышел «Демократ польский» — в воззвании не было переменено ни одной йоты — я отказался от перевода. Ворцель говорил мне, что и он был удивлен этой проделкой. «Этого мало, что вы удивились, — зачем вы не остановили?» — заметил я ему. (122)
Для меня было очевидно, что рано или поздно вопрос станет для Ворцеля так — разорваться с тогдашними членами Централизации и остаться в близком отношении со мной или разорваться со мной и остаться по-прежнему с своими революционными недорослями. Ворцель выбрал последнее — я был огорчен этим, но никогда не сетовал на него и не сердился.
Здесь я должен буду взойти в печальные подробности. Когда я завел типографию, у нас было решено так — все расходы книгопечатания (бумага, набор, наем места, работа и etc.) падали на мой счет. Централизация брала на свой счет пересылку русских листов и брошюр теми путями, которыми они пересылали польские брошюры. Все, что они брали для пересылки, — я им давал безденежно. Казалось, что моя львиная часть была хороша — но вышло, что и она была мала.
Для своих дел и преимущественно для собрания денег Централизация решилась послать в Польшу эмиссара. Хотели даже, чтоб он пробрался в Киев, а если можно — в Москву — для русской пропаганды — и просили от меня писем. Я отказался — боясь наделать бед. Дни за три до его отправления, вечером встретил я на улице Зенковича, который тотчас меня спросил:
— Вы сколько даете на посылку эмиссара — с своей стороны?
Вопрос показался мне странным, но, зная их стесненное положение, я сказал, что, пожалуй, дам фунтов десять (250 фр.).
— Да что вы, шутите, что ли? — спросил, морщась, Зенкович. — Ему надобно по меньшей мере шестьдесят фунтов, а у нас ливров сорок, недостает. Этого так оставить нельзя, я поговорю с нашими и приду к вам.
Действительно, на другой день он пришел с Ворцелем и двумя членами Централизации. На этот раз Зенкович меня просто обвинил в том, что я не хочу дать достаточно денег на посылку эмиссара — а согласен ему дать русские печатные листы.
— Помилуйте, — отвечал я, — вы решились послать эмиссара, вы находите это необходимым, — трата падает на вас. Ворцель налицо, пусть он вам напомнит условия. (123)
— Что тут толковать о вздоре! Разве вы не знали, что у нас теперь гроша нет? Тон этот мне, наконец, надоел.
— Вы, — сказал я, — кажется, не читали «Мертвых душ», а то бы я вам напомнил Ноздрева, который, показывая Чичикову границу своего именья, заметил, что и с той и с другой стороны земля его. Это очень сбивает на наш дележ — мы делили работу нашу и тягу пополам, на том условии, чтоб обе половины лежали на моих плечах.
Маленький, желчевой литвин начал выходить из себя, кричать о гоноре и заключил нелепую и невежливую речь вопросом:
— Чего же вы хотите?
— Того, чтоб вы меня не принимали ни за bailleur de fonds,[941] ни за демократического банкира, как меня назвал один немец в своей брошюре. Вы слишком оценили мои средства и, кажется, слишком мало меня… вы ошиблись…
— Да позвольте, да позвольте… — горячился бледный от ярости литвин.
— Я не могу дозволить продолжение этого разговора, — сказал, наконец, Ворцель, мрачно сидевший в углу и вставая. — Или продолжайте его без меня. Cher Herzen,[942] вы правы, но подумайте об нашем положении — эмиссара послать необходимо, а средств нет.
Я остановил его.
— В таком случае можно было меня спросить, могу ли я что-нибудь сделать, но нельзя было требовать — а требовать в этой грубой форме просто гадко. — Деньги я дам, делаю это единственно для вас и — и даю вам честное слово, господа, в последний раз.
Я вручил Ворцелю деньги — и все мрачно разошлись.
Как вообще делались финансовые операции в нашем мире — я покажу еще на одном примере.
После моего приезда в Лондон в 1852, говоря о плохом состоянии итальянской кассы с Маццини, я сообщил ему, что в Генуе я предлагал его друзьям завести свою income-tax[943] и платить бессемейным процентов десять, семейным меньше. (124)
— Примут все, — заметил Маццини, — а заплотят весьма немногие.
— Стыдно будет, заплотят. Я давно хотел внести свою лепту в итальянское дело, мне оно близко, как родное — я дам десять процентов с дохода — единовременно. Это составит около двухсот фунтов. — Вот сто сорок фунтов, а шестьдесят останутся за мной.
В начале 1853 Маццини исчез. Вскоре после его отъезда явились ко мне два породистых рефюжье — один в шинели с меховым воротником, потому что он десять лет тому назад был в Петербурге, другой без воротника — но с седыми усами и военной бородкой. Они пришли с поручением от Ледрю-Роллена — он хотел знать, не намерен ли я прислать какую-нибудь сумму денег в Европейский комитет. Я признался, что не имею.
Несколько дней спустя тот же вопрос был мне сделан Ворцелем.
— С чего это взял Ледрю-Роллен?
— Да ведь дали же вы Маццини.
— Это скорее резон не давать никому другому.
— Кажется, за вами осталось шестьдесят фунтов?
— Обещанные Маццини.
— Это все равно.
— Я не думаю.
…Прошла неделя — я получил письмо от Маццолени, в котором он уведомлял меня, что до его сведения дошло, что я не знаю, кому доставить шестьдесят фунтов, оставшиеся за мной, в силу чего он просит переслать их ему, как представителю Маццини в Лондоне.
Маццолени этот действительно был секретарем Маццини. Чиновник, бюрократ по натуре — он нас смешил своей министерской важностью и дипломатическими манерами.
Когда телеграмма о восстании в Милане 3 февраля 1853. была напечатана в журналах, я поехал к Маццолени узнать, не имеет ли он каких вестей. Маццолени просил меня подождать — потом вышел озабоченный, доблестный, с какими-то бумагами и с Братиано, с которым был в важном разговоре.
— Я к вам приехал узнать, нет ли каких вестей.
— Нет, я сам узнал из «Теймса» — жду с часу на час депешу. (125)
Подошли еще человека два. Маццолени был доволен и потому морщился и жаловался на недосуг. Разговорившись, он начал полусловами добавлять новости и пояснять.
— Откуда же вы знаете? — спросил я его.
— Это… это, разумеется, мои соображения, — заметил, несколько смешавшись, Маццолени.
— Завтра утром я к вам приеду…
— А если сегодня будет что-нибудь, я извещу вас.
— Вы меня одолжите — от семи до девяти я буду у Бери.
Маццолени не забыл — часу в восьмом я обедал у Вери. Взошел итальянец, которого я раза два видал — он подошел ко мне, осмотрелся, выждал, когда гарсон пошел за чем-то, и, сказав мне, что Маццолени поручил ему передать, что никакой телеграммы не было, — ушел.
…Получив письмо — от этого статс-секретаря по революции — я ему отвечал шутя, что он напрасно меня представляет в каком-то беспомощном состоянии, стоящего середь Лондона, затрудняясь, кому отдать шестьдесят ливров — что я без письма Маццини вовсе не намерен их кому б то ни было отдавать.
Маццолени написал мне длинную и несколько гневную ноту, которая должна была, не унижая достоинства писавшего, быть колкой для получающего — не выходя, впрочем, из пределов парламентской вежливости.
Не прошло недели после этих искушений — как утром приехала ко мне Эмилия Г., одна из преданнейших женщин Маццини и близкий его друг. Она мне сообщила о том, что восстание в Ломбардии не удалось и что Маццини еще скрывается там и просит немедленно выслать денег, а денег нет.
— Вот вам, — сказал я ей, — знаменитые шестьдесят фунтов, — не забудьте только сказать тайному советнику Маццолени — да и Ледрю-Роллену, если случится, что я не так-то дурно сделал, не бросив в омут Европейского комитета эти полторы тысячи франков.
Предупреждая наш русский, национальный вывод из моего рассказа — я должен сказать, что деньгами, так собираемыми, никогда никто не пользовался;[944] у нас (126) их кто-нибудь украл бы, — здесь они исчезали в том роде, если б кто-нибудь, не записывая нумеров, жег бы на свече ассигнации.
Эмиссар поехал и приехал назад, ничего не сделавши. Война- приближалась… началась. Эмиграция была недовольна — молодые эмигранты винили товарищей Ворцеля в неспособности, лени, в желании устроить свои делишки — вместо польских дел — в апатии. Неудовольствие их дошло до явного ропота, они поговаривали об отчете, который хотели требовать от членов Централизации, об открытом заявлении недоверия. Их останавливало и удерживало одно — уважение и любовь к Ворцелю. Сколько мог, я, через Чернецкого, поддерживал это — но ошибка за ошибкой Централизации должны были, наконец, вывести из терпения хоть кого.