Борьба за мир - Федор Панферов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нам надо от Рукавишникова забрать монтаж.
— Ну вот еще! Монтаж котла отобрать, потом придется нам и станки расставлять, моторы выпускать, а Рукавишников снова демагогию будет разводить, как сегодня. — Иван Иванович гневно посмотрел на Кораблева. — Милостивый вы уж очень.
— Вы подумайте, Иван Иванович, к сроку котел не будет смонтирован, и мы с вами останемся без электроэнергии, так что уж лучше Рукавишников с демагогией, а мы с электроэнергией.
— Разве мы плохой народ? Да-а? Иван Иванович. Разве мы забыли, как надо работать? Да-а? Иван Иванович. — Ахметдинов говорил, и сильные пальцы на его руках дрожали. — Почему ваши рабочие кушают, наши не кушают? Кто дал такое распоряжение? Никто не дал такое распоряжение.
Совсем в стороне от них стоял человек. Шея у него была закутана пестрыми тряпками, на руках вместо варежек порванные чулки, на ногах стоптанные валенки. Он стоял чуть в стороне, стыдясь подойти к инженерам. Первый на него обратил внимание Александров. Он долго всматривался в него, и человек под его взглядом все горбился. Александров, обращаясь к Ахметдинову, тихо проговорил:
— Простите, не ошибаюсь ли я? Это ведь инженер Лалыкин?
— Совершенно верно, — ответил Ахметдинов.
Тогда Александров, раскинув руки, пошел к человеку, говоря:
— Александр Александрович! Вы ли? Милый, да что с вами? Родной мой! Что же это вы?
Лалыкин поднял голову и посмотрел на Александрова слезящимися глазами.
— Не нахожу слов. Мне все кажется: то, что происходит со мной, происходит во сне.
— Да что с вами? Что вы так опустились?
— Сбили. Из круга выбили. Рукавишников. И вот я, как рядовой, работаю тут. — Лалыкин жалко улыбнулся. — Ах, если бы меня вытряхнули на чужом заводе, ну хотя бы у Форда, Круппа, я сцепил бы зубы и стал бы драться. А тут? На своем заводе…
Инженер Александров резко повернулся и, подойдя к Николаю Кораблеву и к Ивану Ивановичу, глухо проговорил:
— Все — и строительство и завод — все надо передать в ваши руки. Так я думаю. Вы — как хотите. Но я буду это защищать в наркомате. И если понадобится, дойду до Совнаркома, — и обнял Лалыкина. — Ну, ничего. Ничего, голубчик. Поправимся. Все поправится, — и по доброте своего сердца сказал то, что не следовало бы говорить: — Конечно, вам жену надо выписать: вас ведь теперь надо отпаривать. Она у вас где? В Москве?
Лалыкин еще больше осунулся.
— Там… жена… По ту сторону… с дочкой. Может, и в живых уже нет.
«А у него то же, что и у меня». — подумал Николай Кораблев, и с этой минуты Лалыкин стал ему как-то еще родней.
8Николай Кораблев все время находился в состоянии мучительного ожидания. Когда он шел с работы на квартиру, то ощутимо представлял себе, что там, на столе, лежит телеграмма или письмо от Татьяны… и, подходя к домику, он начинал радостно улыбаться, затем крупным шагом вбегал в комнату, смотрел… и сразу, непомерно устав, садился в кресло.
— Нету. Нету, — зная, что он ищет глазами на столе, говорила Надя, и губы у нее дрожали.
Вот и сегодня, распростившись с Александровым, непомерно устав за эти дни, он направился к себе на квартиру, намереваясь хоть часок отдохнуть… и то же чувство радостной надежды снова вспыхнуло в нем. И он, не желая спугнуть это радостное ожидание, шел к домику намеренно медленным шагом. А подойдя к крыльцу, взял в уголке березовый веник и стал так же медленно сбивать с бурок сухой, серебристый на солнце снег. Ударив раз, он остановился, забыв, о чем думал, и тут же вспомнил.
«Ах, да-да. Этот Александров… В сущности, он чудесный человек. Но ему поручили в наркомате: «Не вмешиваться, а выяснить». Вот он и не вмешивается, а выясняет. А ведь как хорошо-то — буран победили! Да. Да. Этот Рукавишников… Удивительно! Ведь был же доволен, что станки разгрузили, рабочих накормили, одели… а тут, на заседании, нате-ка вам!» — Он еще раз ударил веником по бурке и через согнутую руку посмотрел вдаль на гору Ай-Тулак. Она вся серебрилась на солнце — могучая, сильная, уходя высокой верхушкой в голубое небо. — «Чем виноват Рукавишников? Ему поручили завод, а завод для него тяжел, как вот эта гора… А как все-таки чудесно жить на земле. И эта война… Если бы не она, как бы мы замечательно жили!» Николай Кораблев махнул веником по второй бурке и тут же почувствовал, как кто-то чем-то тупым ударил его по голове. Падая, совсем еще не понимая, почему его руки воткнулись в сугроб, он вскинул было правую руку, вцепился в доску крыльца, но рука непослушно скользнула и снова сунулась в снег. И только тут, как-то туманно, он что-то понял. Понял и вскрикнул:
— Таня! Танюша! Да помоги же!
Часть вторая
Глава седьмая
1Приближалась весна…
Снега в полях посинели, зарозовели леса, наливаясь жизненными соками. Но зима еще держалась крепко: прилетели было первые птицы весны — грачи, но, пошатавшись несколько дней по унавоженным дорогам, вдруг поднялись и улетели куда-то южней.
После их отлета в Ливнях стало еще тоскливей: грачи принесли с собой какую-то надежду. Какую? Жители даже сами не знали. Но то, что грачи заковыляли по дорогам, кланяясь на обе стороны, обрадовало ливнянцев, а тут снова всеми овладело чувство бездомности… Странно это было. Ведь в Ливнях как будто ничего не изменилось. Ганс Кох даже не разогнал колхоз, не тронул и сельский совет, только во главе совета поставил старосту Митьку Мамина. Он ничего не тронул. Даже не сменил директора школы, однорукого учителя Чебурашкина. Одно только существенное сделал Ганс Кох — отобрал у всех коров, овец, свиней, вырвал из семей трудоспособных… И люди за двести граммов хлеба с утра и до позднего вечера долбили мерзлую землю, обнося село противотанковым рвом.
— Сатанинская линия: большую могилку роют, — загадочно произносил Ермолай Агапов и вместе со всеми долбил мерзлую землю.
С «богомолья» он вернулся совсем недавно. Встретившись с Татьяной на опушке леса, он рассказал ей о том, как ему удалось пробраться в Брянские леса и как там живут партизаны.
— Настоящие войска… и генералы есть. Сила. Те, у кого струна терпения лопнула, пробились туда. Этих по жилкам тяни — не пикнут. А под Москвой-то, слыхала, как врага стукнули? Ну, это еще только мизинцем, а вот скоро вся сила земли нашей соберется, да кулаком прямо по сопатке паршивой, да со всего размаху, чтобы в мокрое место превратить морду бандитскую, да и другим наказ дать — не лезь на советский народ.
Переполненный такой верой, он теперь ходил по улицам, гордо неся голову, и при встрече с Гансом Кохом еле заметно кивал, как будто тот был не завоеватель, а просто навязчивый знакомый, с которым хочется порвать знакомство, но еще нет случая. И только однажды, истощенный голодовкой, он, подумав, сказал Татьяне:
— Стар уж я. Душой молодой, да тело не слушается, особо сердце. Могу споткнуться… тогда ты держись учителя Чебурашкина. Одно скажи ему: «На опушку за ягодами, мол, приходи». И придет. Ну как, листовочки-то принесла?
Татьяна по заказу Ермолая Агапова готовила маленькие листовки, и он всякий раз поправлял ее.
— Слова должны быть как острый топор, а у тебя — нежности.
— Да ведь так очень грубо, — возражала Татьяна.
— Грубо? Разве когда гадину убивают, нежные слова ищут?
2— Вот они где все у меня, — притопывая кованым каблуком сапога, хвастался перед Татьяной Ганс Кох. — И уверяю вас, мы с вами скоро будем в Баку. Ах, Баку! Это есть океан нефти. Может быть, мне после окончательной победы взять промысел? Ох, нет, нет! Я открою в Берлине ювелирный магазин. Вы представляете? Самый чистый, самый доходный. Я стою за прилавком. Я торгую. Со всех сторон сыплются деньги. Деньги, деньги, деньги! Они сыплются, как дождь, как Ниагарский водопад. — Он смолкал и ходил по комнате, как будто что-то взвешивая внутри себя, затем произносил: — Я окончил гуманитарный университет. А когда окончил, спросил: «Ну, что я теперь буду делать?» Мне ответили: «Ты, Ганс, будешь торговать на углу кипяченой водой». — «Нет, — ответил я. — Я стану музыкантом». Но тут пришел Гитлер и сказал: «Ерунда. Самая большая музыка, Ганс, это всадить нож в тело врага и вертеть, вертеть. Ты, Ганс, должен стать военным, и ты завоюешь весь мир, и ты будешь богат». — «О-о, — я сказал, — это верно». И стал военный.
Татьяна бледнела, как бледнеет человек, неожиданно натолкнувшись в лесу на гадюку, и в ужасе думала:
«Вот так возьмут они моего Виктора и скажут: «Самая большая музыка — нож». Долой все — науку, искусство. «Самая большая музыка — нож».
А Ганс Кох, увлеченный, продолжал:
— Нет. Нож — еще не музыка. Золото — музыка. За золото можно убивать? Можно, — резким движением он выдвигал ящики старинного письменного стола и, подняв руки, как бы обнимая весь мир, вскрикивал: — Смотрите. Это золото! Это платина! Это есть музыка!