«Святой Мануэль Добрый, мученик» и еще три истории - Мигель де Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну а если бы Мартинес не умер?
– У меня такое предчувствие, что она все равно бы в конце концов тебя ухватила.
– Но в таком случае…
– Ты прав, куда моральнее обманывать покойника… И таким образом она решила проблему своей жизни.
– Какую?
– Вторую по счету… Как наставить рога кому-нибудь… А ты решил свою проблему.
– А какая проблема у меня в жизни, Селедонио?
– Тоска, тоска от твоего скопидомства, от одиночества, а одинок ты был потому, что не хотел оставаться в дураках, боялся, что тебя обманут.
– Ты прав, ты прав.
– Дело в том, что тоскующий одиночка в конце концов бывает вынужден заниматься раскладыванием пасьянсов – понимаешь меня? – а это ведет к полному оглуплению. Раскладывать пасьянсы надо непременно в компании.
– Вот именно! Теперь мы с Роситой каждый раз после ужина садимся возле жаровни и играем в туте.
– А что я тебе говорю, Эметерио, что я тебе говорю? Сам видишь! И она передергивает, не так ли? Не дает тебе выиграть?
– Случается…
– А тебе любо глядеть на ее плутни, и ты радостно смеешься, как от щекотки, когда проигрываешь? И ты позволяешь себя обманывать. И ты разрешаешь ей водить себя за нос. Вот в этом-то и состоит вся философия комического чувства жизни. Над насмешками, которыми в комедиях осыпают рогоносцев, никто так не смеется, как сами эти рогачи, если только они настроены философски, героически. Что это – удовольствие чувствовать себя смешным? Нет, это дивное наслаждение смеяться над теми, кто тебя осмеивает…
– Да, есть такое присловье: «Пусть не изменяет мне моя жена, а если она все же будет мне изменять, пусть я не буду знать этого, а если я все же буду знать, пусть меня это не огорчает…»
– Жалкое и грустное присловье, Эметерио. Поднимись на ступень выше его и скажи: «А если ей нравится мне изменять, я из любви к ней доставлю ей это удовольствие…»
– Однако…
– И есть еще более высокая ступень: это когда ты сам строишь из себя шута, чтобы повеселить других…
– Но я, Селедонио…
– Нет, ты, Эметерио, не достиг этих высот, хотя и вел себя как должно. А теперь играй себе в туте, только ничем не рискуй, играй бескорыстно, потому что бескорыстие смешно, а в смехе – жизнь…
– Да ладно тебе, перестань, от твоих мудрствований у меня затылок ломит.
– Тогда почеши его хорошенько, и все пройдет.
А теперь, мои читатели, те, которые раньше прочли «Любовь и педагогику», «Туман» и другие мои романы и рассказы, вспомните, что все сотворенные мной главные герои этих произведений либо умирают, либо убивают себя – один иезуит дошел даже до того, что обвинил меня в подстрекательстве к самоубийству, – и спросите себя: а как же окончил свои дни Эметерио Альфонсо? Но дело в том, что люди, подобные моему Эметерио Альфонсо – или дону Эметерио де Альфонсо, – не накладывают на себя рук, да и вообще не умирают – они бессмертны, или, иначе говоря, они воскресают по цепочке. И я надеюсь, читатели, что мой Эметерио Альфонсо вечен.
Одна любовная история
I
Уже довольно давно Рикардо понял, что утомлен этой любовной интрижкой. Долгие стояния у садовой решетки тяготили его, как с неохотой исполняемый долг. Нет, он не был влюблен в Лидувину по-настоящему, да и вряд ли хоть когда-нибудь его чувство могло бы назваться любовью. То был мимолетный обман сердца, смятение юноши, который, влюбившись в женское начало вообще, возгорается при виде первой, чьи лучезарные очи сверкнули на его пути. А теперь любовные шашни мешали пресуществиться судьбе, столь четко обозначенной свыше. Слова, прочитанные им в Евангелии однажды утром, когда после причастия он открыл Книгу на Божье усмотрение, гласили ясно, и ошибки тут быть не могло: «Идите по всему миру и проповедуйте Благую Весть». Он должен стать проповедником Евангелия, а для этого необходимо сделаться священником, еще лучше – постричься в монахи. Он рожден, чтобы быть апостолом слова Божия, а не отцом семейства, еще менее – мужем и уж никак не женихом.
Решетка двора Лидувины выходила в переулок, зажатый между глухими стенами монастыря урсулинок.[21] Над стенами возвышалась широкая крона крепкого и густого кипариса, где всегда чирикали воробьи. Когда опускались сумерки, иззелена-черный силуэт дерева рисовался на пламенном фоне заката, и как раз тогда колокола собора струили над безмятежностью предвечернего часа медленные волны молебствий, направленные в бесконечность. И этот голос веков заставлял Рикардо и Лидувину прерывать беседу: девушка осеняла себя крестным знамением, углублялась в свои мысли, и свежие алые губы шептали молитву; друг же ее опускал очи долу. Опускал очи, думая о том, что предает свою судьбу, – язык, отлитый в бронзе, все твердил ему: «Иди по всему миру и проповедуй Благую Весть».
Беседы протекали вяло и как-то натянуто. Железная ограда, разделявшая невесту с женихом, являлась воистину решеткой тюрьмы, ибо они и были узниками – даже не любви и нежности, а постоянства и чувства чести. И Рикардо, вглядываясь в эбеновые зрачки Лидувины, уже не возносился душою, как в прежние времена.
– Если у тебя есть дела, из-за меня не пренебрегай ими, – сказала она как-то раз.
– Дела? Да у меня только и дел, нена,[22] что глядеть на тебя, – отозвался он.
И оба помолчали с минуту, ощущая пустоту прозвучавших слов.
Беседуя, они почти всегда злословили – большей частью о других парочках в городке. А иногда у Лидувины вырывались смутные жалобы на жизнь в ее семье, с несчастной, полупарализованной, вечно молчащей матерью, с сестрой, иссохшей от зависти, – и без единого мужчины в доме. Она ничего не помнила об отце и очень мало – о братике, с которым играла, как с куклой, и который ускользнул у нее из рук, от ее поцелуев, как ускользает предутренний сон.
Каждый вечер Рикардо уходил от решетки, укрепившись в мысли, что любовь его умерла, не успев родиться, но все время возвращался, влекомый неодолимою силой. Его привораживала кроткая, унылая меланхолия, какую источал, казалось, самый воздух этого проулка. Чернеющий кипарис, высокие, покрытые трещинами стены монастыря, пламя вечерней зари, звонкое чириканье воробьев – все это как бы и создано было только ради того, чтобы сопутствовать черным очам Лидувины и черным волнам ее волос. Сколько раз созерцал Рикардо алый отблеск заката на волнистых прядях своей невесты! И тогда сама она впитывала в себя нечто от этого багреца, нечто от пения колоколов, одухотворявшего ее своею звучностью, и несчастный невольник любовной рутины думал: а не Лидувина ли – эта Благая Весть, которую он, по собственному ощущению, призван проповедовать? Но очень скоро в прядях, где угасал последний закатный луч, Рикардо начинал видеть волны черной реки, что несут доверившегося ей пловца в открытое море на верную смерть.
Без сомнения, с этим следовало покончить – но как? Как изменить привычке? Как нарушить данное слово? Как выказать себя легкомысленным и неблагодарным? Рикардо догадывался, даже знал наверняка, что Лидувина тоже разочаровалась в этой любви, устала от нее: они молча признались друг другу – взглядом, угасанием разговора, а более всего немой беседою глаз однажды после молитвы. Да, они, узники чести и приличий, проводили вечера в печальном бдении над умершим чувством. Нет, им невозможно стать такими, как прочие, те, кого они столько раз порицали. Но чтобы не уподобиться прочим, они переставали быть самими собой. Как же вызвать друг друга на объяснение, на взаимную исповедь, пожать на прощание руки и расстаться – в горести, да, но и со сладостью освобождения? Его ожидает монастырь, ее, может быть, душа другого мужчины, которому суждено сделаться спутником всей ее жизни.
Обдумывая ситуацию, Рикардо пришел к решению не только хитроумному, но и крайне сентиментальному. Их отношения затягивались: уже пять лет молодые люди встречались вот так, и, хотя у той и у другого средств имелось более чем достаточно, чтобы жить не трудясь, ее мать и его отец не желали согласиться на брак до тех пор, пока жених не закончит учебу, которой, из-за отсутствия рвения со стороны Рикардо, не было видно конца. Итак, он, Рикардо, изобразив нетерпение, а вместе с тем – новый расцвет любви, и предложит девушке бежать из дому. Она, разумеется, не согласится, с возмущением отвергнет идею, и тогда он, заполучив нужный предлог, заручившись поводом бросить ей в лицо, что она, мол, не любит его с истинной страстью, заставляющей забыть о предрассудках и робости, он сможет наконец вернуть себе свободу. А вдруг она согласится? Нет, невозможно, чтобы Лидувина согласилась бежать из дому. Ну а если согласится… тогда… еще лучше! Этот акт отчаяния, этот вызов, брошенный лицемерию всех прочих, рабов долга, воскресит любовь, если она жила когда-то; заставит ее явиться на свет, если до сих пор она не снисходила до них. Да, скорее всего, даже лучше, если Лидувина согласится, – но нет, это невозможно, она не согласится никогда.