Анастасия. Вся нежность века (сборник) - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имея дар к языкам и наукам, он и сам сумел достаточно образовать себя, чтобы находить созвучие в симфонизме платоновской души, в смутных воспоминаниях собственного сознания об извечном и безначальном, погружаться в невозмутимый пантеизм сенековской этики, оставаясь бесстрастным к обольщениям Эпикура; как предназначение своей личной судьбы воспринимал он аристократизм избранности, сквозивший у Ренана, и всем своим естеством противился прямолинейности и неодушевленному прагматизму входивших в силу материалистов.
Но упражнения мысли, гибкость ума, холодная самоирония, наконец, – что за нужда была в них гвардейскому офицеру, уже ощущавшему за собой леденеющим затылком тяжелое, смрадное дыхание грядущего века?
* * *И прежде не привязанный к своему безрадостному дому, Дамиан и вовсе стал бывать в нем редкими наездами. Пока была жива мать, раз в два-три года появлялся на пороге статный гвардеец, почтительно целовал руку графини и несколько дней подряд терпеливо сносил всякий вздор о соседях, об овсе для лошадей, о ледащей Марыльке, о варенье и солке, о нынешней дороговизне, о починке ротонды, о чадящих лампах и пр. и пр.
Он и сам отвечал ей тем же – задумчиво рассуждал о погоде, о столичных новостях, которые ее, впрочем, мало задевали в глуши, о дворне или об урожае, о крое ее нового платья или о прочих подобных пустяках. Они могли подолгу болтать без умолку и никогда не говорили о главном, глубоком и невыразимом.
Счастливая его присутствием, лаская сына взглядом, вбирая его глазами, графиня вряд ли заботилась о том, что произносит в это время. И он, понимая ее желание, покорно поворачивался к ней всем корпусом, позволяя себя рассматривать, запоминать, чтобы потом она могла бережно перебирать в памяти каждую черточку, каждый его жест и движение до следующей встречи.
Они нуждались в словах только для того, чтобы заполнять время, подаренное друг другу.
Когда мать была занята или выезжала, он сонно слонялся по комнатам в ожидании своего отъезда в столицу, подмечая повсюду приметы упадка и обветшания – в истертых и лопнувших местами диванных подушках; в расшатанной скрипучей мебели; в подернутых внутри паутиной, громоздких, как шкаф, старых напольных часах; в выцветшем атласе обоев в парадных комнатах; в тусклом портрете отца, висевшем над лестницей несколько вкось, – и который год некому было поправить раму.
«Этот рыжий самодовольный бонвиван с распушенными усами, осоловелым взглядом бесцветных глаз – его отец? Полноте, maman…»
Но раскрыть Дамиану тайну его происхождения – в том не было чести для графини-отшельницы. Настоящий отец Дамиана был неродовит.
* * *Дамиан так никогда и не узнает, как его легкомысленная, взбалмошная мать, сбыв на руки какому-то скупщику рубиновую диадему и гранатовый в золоте аграф с плеча, не взяв ничего с собой, пойдет, в чем была, из родового опольненского поместья до Сибири за безвестным вильневским студентом, сосланным за участие в польских событиях 1863 года.
У них не было особой нужды скрываться перед родней: в доме о любви урожденной Вишневецкой к худородному вольнодумцу, которого принимали только из милости, и помыслить не могли.
Она понимала, что в роду не дадут согласия на их брак, да и сам герой польского мятежа никогда бы не отважился просить ее руки.
Она оставит своей опекунше записку, до того безумную и вызывающую, что тетку тут же хватит удар, впрочем, прежде она еще успеет произнести патетические проклятия и навеки отречется от бесстыжей ослушницы.
Не водилось за панной Вишневецкой большого приданого, так что тетушка оставалась почти бескорыстной в своей немилости и могла дать волю благородному негодованию.
Как не узнает Дамиан, что рожала его мать в захолустном малороссийском городишке, по самые уши занесенном сугробами, в то безысходное время, когда все вокруг глухо спит перед рассветом и только ветер со степи неустанно напирает в щелястые стены.
Ни звука, ни стона не проронила графиня в жестком убогом номере уездной «Савойи», пока не перекусила пуповину и не отерла юбками смуглого ладного мальчика. Лишь тогда отпустила ее судорога и разжались челюсти, и она тихо, со всхлипами засмеялась, что, впрочем, более походило по звуку на скулеж погибающей собаки.
Вряд ли до этого прелестная и живая gracieux contess с тонкой невинной шейкой, обрамленной узкой бархаткой с розовой каплевидной жемчужиной, свободно переходившая в высоком сопрано с польского на французский, с итальянского на английский у раскрытого рояля в нарядной тетушкиной гостиной в родном Опольне, вряд ли по своему деликатному тогдашнему воспитанию, пускаясь в путь, она вообще осознавала свое положение и представляла, как и откуда берутся дети, как в нечеловеческой многочасовой пытке постепенно разверзается сплошная рана материнского лона и в последней запредельной боли появляется омытая кровью тугая головка с нежными пульсирующими жилками и трогательно кривится готовый заплакать беспомощный ротик.
– Домко, Домочко, крулем бендеш, – шептала она своему новорожденному сыну, и потоки слез бесшумно лились ему на глаза.
Только ветер отчаянно выл, тряс рамы и глухо бился о стены.
Маленькая графиня стала матерью.
Она ни слова не знала по-русски и до конца дней не произнесла ни одного русского слова. Никто так, как она, не мог отторгаться от этой страны, столь негостеприимно встретившей ее сына.
И мы, рожденные веками позже, скитальцы и чужаки на этой земле, кожей слышим, как гудит за спиной холодный чужой ветер, громоздятся вокруг миры и пространства, проносятся века и страны, и снедающая нас неизбывная тоска по Дому отголоском нездешних истин темно и неизъяснимо клубится в наших зрачках. Как усталый путник в поисках пристанища, прошлые, настоящие и будущие – все мы рано или поздно – кому сколько отпущено – неминуемо возвращаемся и с благоговейным облегчением припадаем к ступеням нашего Вечного Дома.
* * *К утру обессилевшая графиня выбралась в коридор и, уже не стесняясь своего польского выговора, громко и властно позвала прислугу. Сонная девка так и не смогла взять в толк, откуда у этой маленькой надменной полячки за ночь взялось дитя.
Дамиан никогда не узнает, что, едва оправившись от родов, графиня продолжит свой бессмысленный тернистый путь в поисках его не в меру вольнолюбивого отца. Не узнает, как, теряя от лишений и недоедания молоко, до последней капельки, до розоватой сукровицы она выдавливала из груди живительную влагу, лишь бы побольше попало ему в жадный ротик. У графини Вишневецкой не нашлось денег на кормилицу.
Он так и вырос в четырех пеленках, потому что ровно столько получилось из нижних юбок Вишневецкой, а последнюю она оставит себе, еще цепляясь за приличия, еще отчаянно сопротивляясь уводящей ее на дно нищете.
Не узнает он о голоде и холоде, о бесчисленных унижениях, которые терпела эта полунищая «немкеня» с тощим саквояжиком и укутанным в плед ребеночком на руках, не умеющая и слова по-людски вымолвить; ни о том, как в промозглые ночи прижимала мать к себе его влажное от жара тельце, не дыханием, но жизнью своей согревая и укрывая его от беспощадного мира.
Przepraszam, Domko!
Весной, когда уже можно будет обкусывать украдкой горьковатые почки на деревьях (не оттуда ли у нас у всех неодолимое желание разгрызать по весне тонкие зеленые побеги?), их найдет посланная вслед с наставлениями опольненская домоправительница. И обомлеет, увидев на руках у худющей паненки спеленутый кричащий комочек: никаких инструкций на этот счет она, конечно, не получала.
Тетушке немедля дадут знать о случившемся, и пока будут ждать ее милостивых указаний, молодая графиня под присмотром приживалки хоть отоспится в тепле и поест посытнее.
Опольненская родня распорядится отдать ребенка «в хорошие руки» и пообещает подыскать сговорчивого жениха для прикрытия сраму.
– Нет, сына никому не отдам! Мы столько с ним вытерпели. Я умру за него, – твердо скажет молодая графиня, баюкая Дамиана, и таким обжигающим взглядом упрется в приживалку, что старуха отпрянет в испуге.
К осени ей все же присмотрят осевшего под Мелитополем захудалого шляхтича Ольбромского, немолодого рыжего пустобреха, возжелавшего на определенных условиях породниться с урожденной Вишневецкой и осчастливить маленького Дамиана своей фамилией.
Тетушка без письма отошлет ей пару тысяч русскими ассигнациями и гробового вида сундук с девичьими, тесными теперь, нарядами да шляпками с парижской моды высокими тульями, весьма оживившими хуторской уклад новобрачных.
Впрочем, попадет в сундук и с добрый десяток порядочных книг, списки нот и девичий альбом молодой графини, в ажурном резном переплете слоновой кости, который она до смерти держала на видном месте в спальне под рукой. Видимо, среди прочих опольненских гостей оставил в нем когда-то свой мадригал меж засушенных иммортелей и безвестный вильневский студент…