Газета День Литературы # 91 (2004 3) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как Передреев пришел в "Знамя" … и с горящими от восхищения глазами прочёл вслух стихи Соколова:
Звезда полей, звезда полей над отчим домом,
И матери моей печальная рука.
Осколок песни той вчера за тихим Доном
Из чуждых уст меня настиг издалека…
Мы с молодой щедростью упивались свободой и душевной распахнутостью этого стихотворения, а позже Передреев вспоминал другие стихи Соколова, жившие в его душе всегда:
Я всё тебе отдал: и тело
И душу — до крайнего дня.
Послушай, куда же ты дела?
Куда же ты дела меня?
На узкие листья рябины,
Шумя, налетает закат,
И тучи на нас, как руины
Воздушного замка, летят.
Особенно приводили его в восторг "узкие листья рябины", "закат", который "налетает шумя", — и самое главное то, что… называли "лирическим жестом" — некое властное продолжение жизни в стихах…"
Характерно, Что в поэзии Владимира Соколова не нашлось места для посвящений ни Евгению Евтушенко, ни поздним его либерально-демократическим покровителям. То, что он позволял себе в жизни поблажки во имя тех или иных житейских интересов, никогда не распространялось на его поэзию. В.Соколов всегда был строже к себе как к поэту, нежели к человеку. И потому так строг подбор его посвящений и посланий друзьям: Вадиму Кожинову, Анатолию Передрееву, Ярославу Смелякову, памяти Михаила Луконина, двум-трём болгарским и грузинским поэтам. Вокруг его стихотворения "Девятое мая", посвящённого Кожинову, завязалась целая полемика. Опять он не угодил недостаточной гражданственностью поэтического чувства.
У сигареты сиреневый пепел.
С братом я пил. А как будто и не пил.
Пил я девятого мая с Вадимом,
Неосторожным и необходимым.
Дима сказал: "Почитай-ка мне стансы.
А я спою золотые романсы,
Ведь отстояли Россию и мы,
Наши заботы и наши умы".
У сигареты сиреневый пепел.
Жалко, что третий в тот день с нами не пил.
Он под Варшавой остался лежать.
С ним мы и выпили за благодать.
Столь бережный подход к воспоминаниям о войне, объединенный с реальной жизнью наших дней, лишь укрепляет память о погибших героях. В конце концов это и есть лирический подход к памяти народной. И этот лирический жест "С ним мы и выпили за благодать" превращает дружескую пирушку в реальный символ памяти. Думаю, то, что называется "лирическим жестом Соколова",— пришло как единственно необходимое из той громкой поэзии о стройках, войнах и революциях, которую ему навязывали друзья вроде Евгения Евтушенко. И на том спасибо. Тогдашняя безвестность, о которой писал Анатолий Жигулин, его не пугала, в безвестности писались хорошие стихи, издавались книги, были друзья, была любовь. Не думаю, что перестроечный период, когда поэта вдруг допустили к литературной власти, дал ему нечто новое и ценное. Эта суета, насколько я понимаю, лишь озлобила его, сделала более одиноким. Подкосила здоровье. Такому тонкому лирику совсем не нужна была никакая власть. Оставалось на закате жизни лишь вспоминать с нежностью свою былую безвестность.
Безвестность — это не бесславье.
Безвестен лютик полевой,
Всем золотеющий во здравье,
А иногда за упокой.
Безвестен врач, в размыве стужи
Идущий за полночь по льду…
А вот бесславье — это хуже.
Оно как слава — на виду.
Еще более чётко определенный "лирический жест" прочитывается в печальном посвящении Валентину Никулину:
Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек.
Разве можно сравнить этот "лирический жест" сломленного скверным временем прекрасного лирика с былыми его же "лирическими жестами" периода безвестности? В 1963 году он же свои тихие " и степи, и всходы посева,/ и лес, и наплывы в крови/ её соловьиного гнева,/ её журавлиной любви…" окружал совсем иным властным призывом:
Хочу я любовью неустной
Служить им до крайнего дня,
Как звездам, как девочке русой,
Которая возле меня.
Такие вот метаморфозы творились не только по стране, не только вокруг жизни поэта, но и в нём самом. И так до самой смерти, пока от усталости не отрёкся от мифических и впустую рекламируемых прав человека.
Всё-таки трагичной была его "тихая лирика", и во многом от неуверенности, жившей в самом поэте. От комплекса вины за свою лиричность.
Но я же в лирике завяз
И головою. И душою.
И дальше — никуда , давясь
Её трясиной дорогою.
Когда её тщету пойму,
Я, может, стану трактористом…
Что это — очередное поражение лирика? Очередная усталость? Очередная попытка предательства "тихой лирики" во имя действенной риторики? Как долго же он боролся с самим собой и своим призванием. В настоящей поэзии за всё приходится расплачиваться сполна, и жизнью тоже.
Я забыл свою первую строчку.
А была она так хороша,
Что, как взрослый на первую дочку,
Я смотрел на неё, не дыша…
Но доныне всей кровью — в рассрочку —
За свое посвященье плачу.
Я забыл свою первую строчку.
А последней я знать не хочу.
Когда читаешь последние его избранные, изданные посмертно томики стихов и видишь в них лишь шедевры русской лирики, кажется, что и на самом деле, начиная с пятидесятых годов поэт был верен себе. Он и на самом деле был верен, только потому, что каждый раз возвращался как проклятый к своей теме, к своему призванию.
И еще как всегда великолепный трагический и в то же время лирический жест поэта:
Когда я после смерти вышел в город,
Был город послепраздничен и тих.
Я шёл Манежем.
Было — ни души.
И так светло! Лишь ветер подметал,
Как дворник, конфетти и серпантин.
Дома стояли, ясно каменея…
Ведь я же после смерти вышел в город.
А ты жива.
Цветы — твои.
Нет здесь никакого фокусничества формы, замеченного Кирсановым. Фокусничество в поэзии Владимир Соколов никогда не любил. А есть всё то же лирическое откровение.
Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ
"ДЕБЮТ" ТВОЯ ПРЕМИЯ !..
"...но вы будете, будете, а всё равно меня не забудете
и ничего не забудете, потому что ничто не забудется,
и за вашими спинами будет — когда вы будете совсем другими, и сами себя разлюбите..."
Марианна ГЕЙДЕ
вы журналы листаете, в них писанья мои встречаете,
и нечаянно замечаете, что не можете им внмиать,
а вы знаете, знаете, что когда вы меня читаете,
ничего вы не понимаете, ибо нечего понимать.