На Двине-Даугаве (Повесть о верном сердце - 2) - Александр Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот стоял выпрямившись, выйдя - по правилам - на полшага в проход между партами. Его широко расставленные глаза смотрели перед собой даже как будто сонно.
- Ты! - повысил голос надзиратель. - Ты такой любитель правды?!
- Да. Я люблю правду.
В классе за спиной надзирателя кто-то проговорил вполголоса, медленно, восхищенно:
- Молодец, Земмель!
Стрелецкий круто повернулся на каблуках:
- Кто? Кто это сказал?!
Молчание.
Значит, война! Ему, Стрелецкому, объявили войну вот эти тараканы! Ну, он справится... Он скрутит вас, будьте спокойны, голубчики. Прежде всего надо составить списочек. И вот понемножку по этому списочку...
- Что вы сегодня такой бледный, Виктор Аполлонович?
Это вошел в класс Мухин, учитель русского языка; сейчас будет его урок.
- Нездоровится? - Мухин бережно поправил рукой свои золотые кудри вокруг лысины.
По скамьям пробежали смешки.
Стрелецкий нашел в себе мужество под эти смешки галантно раскланяться перед Павлом Павловичем и поблагодарить его за внимание.
На ходу он обернулся и кинул на приготовишек взгляд. Что это был за взгляд! Никаноркин потом утверждал, что взгляд этот был направлен на Шумова; Персиц же ясно видел: глядел надзиратель на Земмеля.
Как бы то ни было, решили: Земмелю и Шумову пока что на переменах из класса не выходить, сидеть смирно. А утром с Шумовым в училище будет ходить Никаноркин - они оба в одной стороне живут.
- Это зачем? - закричал Гриша.
Ему и обидно было и где-то глубоко в сердце будто оттаивала льдинка: по-своему ребята заботились о нем.
- Затем, чтоб ты и в самом деле кланялся. А то я тебя знаю! - сказал Никаноркин.
- Я кланяюсь.
- Зазеваться можешь. Не заметишь "голубчика", то есть "козла", я хотел сказать. Тогда - новый кондуит.
- Почему это я зазеваюсь, а ты не зазеваешься?
- Потому. Ребята, ей-богу не вру - он на облака может заглядеться. Идет по улице, задрав голову, никого не видит.
- Выдумываешь!
- Один раз булочника Фриденфруга чуть с ног не сшиб. Хорошо булочник толстый, пудов на восемь, - устоял.
- Врешь!
- Устоял, но ругался долго. По-немецки. Я только половину и понял.
- Половину все-таки понял? - засмеялся Персиц. - Ты ж немецкого языка не знаешь.
- "Швейн", говорит. Вот тебе и "не знаешь".
За шутками, за поддразниванием, подчас бесцеремонным, Гриша чувствовал поддержку товарищей. Нет, не один он на свете...
И Земмель, и Никаноркин, и Довгелло - ну все за него - горой!
Нет, не все. Вон на первой парте сидит Шебеко. Он любил хвастать: его отец - тайный советник, "ваше превосходительство". Ну, его отучили от этого! Целые две недели всем классом дразнили: расшаркиваясь, кланялись ему в пояс, величали "присохводительством", делали вид, что не решаются играть с ним - робеют.
На третью неделю Шебеко такого издевательства не вынес, взмолился: "Ну, довольно, ребята!", - чуть не заплакал. Его оставили в покое - самим надоело.
Теперь Шебеко глядит на Гришу не очень-то понятными глазами. Завидует, что ли?
Или вот Арбузников, сын богатого купца. Его привозят в училище на паре рысаков. Он не хвастает, но сторонится таких, как Шумов или Никаноркин. Ну и пусть сторонится, ему же хуже... Скучно живет Арбузников, нет у него настоящих друзей.
А у Гриши они есть! Пусть не весь класс, но половина - нет, больше половины - за него. Может быть, верные друзья и не дадут Стрелецкому погубить его?
А Стрелецкий, видно, только об этом и думает: как бы погубить Григория Шумова.
Скоро, однако, события повернулись так, что надзирателю стало не до Григория Шумова.
Учитель рисования Резонов принес в учительскую целую кипу карикатур, которые ему вручила накануне начальница женской гимназии.
Вручая, она сказала с кислой усмешкой:
- Полюбуйтесь, чем занимаются ваши питомцы.
Карикатуры изображали кентавров - коней с человеческими лицами. И лица эти возмутительным образом походили на известных городу педагогов реального училища. Кроме кентавров, был еще нарисован козел в белом пикейном жилете - в нем без труда можно было узнать надзирателя Стрелецкого. Ясно, что все это творчество было делом рук реалиста, хотя рисунки и были найдены классной дамой в одной из парт женской гимназии. Виновница, Вера Головкина, вызванная к начальству, рыдала, но автора рисунков назвать отказалась.
И теперь Резонов, улыбаясь, раскладывал карикатуры на обширном столе в учительской. Он, видно, не склонен был придавать всему этому серьезного значения; наоборот - находил забавным.
Но скоро ему пришлось изменить свое мнение.
Голотский, взяв один из рисунков, увидел изображение мясистого битюга со странно-знакомым лицом. Он побагровел:
- Вас, кажется, это забавляет, молодой человек? - прохрипел он, обращаясь к Резонову.
"Молодой человек" - это звучало в устах инспектора довольно зловеще.
- Ничуть. - Резонов стер со своего лица усмешку. - Ничуть!
Нет, смеха эти карикатуры в учительской не вызвали.
Педагоги рассматривали их по очереди, передавая друг другу.
Делюль, увидев на карикатуре рысака в пелеринке, зарделся нежно, как девушка.
Желающих смеяться не было. Но просмотр рисунков продолжался долго.
Он был прерван начальническим окриком:
- Безобразие!
Над плечом Голотского склонился директор училища. Это был нездоровый, страдавший одышкой лысый человек с отечным лицом. Поговаривали о близкой его отставке.
Он редко поднимался на второй этаж из своего кабинета.
Не сразу разобравшись, что тут такое происходит, директор рассердился от этого еще больше:
- Возмутительно!
Он схватил со стола медный колокольчик и изо всех сил затряс им. Учителя с опаской смотрели на его полураскрытый, чуть кривой рот: в прошлом году у директора был удар.
Теперь уж всем было ясно - и Резонову в том числе: история с рисунками так просто не кончится...
На звонок прибежал испуганный Донат.
- Господина Стрелецкого ко мне! Немедленно!
...Началось расследование.
Неведомым путем чутье Виктора Аполлоновича безошибочно привело его к дверям третьего класса.
Автора карикатур он не нашел, но раскрыл тайно действующий тотализатор, без которого, в сущности, не было бы и возмутительных рисунков.
Рисунки же, как оказалось, обошли мужскую гимназию, коммерческое училище, побывали даже в семинарии. И наконец попали в женскую гимназию, оттуда - в руки Резонова.
А Голотский вспомнил, как, ухмыляясь и подмигивая, говорил ему о каких-то рисунках-пасквилях воинский начальник Головкин, играя с ним в преферанс в клубе Благородного собрания... Инспектор тогда не придал этому значения.
Между тем дело получило широкую огласку в городе. Вольные уличные мальчишки при виде ксендза Делюля, которого они и раньше почему-то недолюбливали, кричали теперь по-жеребячьи: "И-го-го-го!" И лягали друг друга ногами в драных отцовых штиблетах.
...Директор подолгу запирался вдвоем со Стрелецким в своем кабинете.
Виновного (или виновных) решено было найти во что бы то ни стало.
21
Отец Петра Дерябина, донской казак, дослужился до офицерского звания - получил чин хорунжего еще во время русско-японской войны.
В Прибалтику он попал со своей сотней к тому времени, когда по латышскому краю уже промчались карательные эскадроны драгун, оставляя после себя угли пожарищ и следы крестьянской крови. Казакам не пришлось запятнать себя позором, усмиряя бунтовавшие латышские и русские деревни.
Дело карателей втихомолку довершали банды немецких баронов. И не одних баронов: в окрестностях Двины-Даугавы черной славой покрыла себя дочка пастора Рипке, которая в мужском костюме ездила верхом во главе палачей и сама секла нагайкой безоружных: стариков, детей, женщин. На кончике нагайки был зашит кусок свинца: дочь пастора норовила стегнуть свою жертву по глазам. "На память", - хохотала она, шпоря коня.
Отцу Дерябина посчастливилось: его часть недолго пробыла в казармах и скоро была откомандирована на Дон.
Однако за это короткое время вдовый и уже пожилой хорунжий Дерябин успел встретить в аптеке, в той самой, которая поразила Гришу сиянием своих грушевидных бутылей, панну Зосю.
Племянница аптекаря что-то уж очень быстро пленила бравого хорунжего. Они поженились и уехали.
А вскоре после этого сын хорунжего, Петр Дерябин, оказался вдалеке от Дона - учеником реального училища и воспитанником сестры панны Зоси, старой девы, которая за умеренную плату согласилась беречь Петра и класть ему каждый день в ранец черствую булку.
Так вот почему не хотел Петр говорить про Дон; делать там ему было нечего, он и про отца не любил вспоминать, а про мачеху и подавно.
Отец прислал ему одно-единственное письмо, в котором еще раз путано доказывал, почему Петру лучше жить у тетки: хорунжий решил выйти в отставку, вернуться к себе на хутор; учить сына в Новочеркасске не рука там нет ни души родной, а в Прибалтике, как-никак, тетка. "Ее уважай, как меня, хоть она и полька". Длинное было письмо, туманное; и затуманились глаза Дерябина, когда он долго-долго, чуть не целый день, сидел над отцовским письмом.