Дневник. 1901-1921 - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорю я соседу, судейскому: пойдем в гавань, поглядим матроса убитого. – Не могу, говорит, у меня кокарда.
Пошел я один. Народу в гавань идет тьма. Все к Новому молу. Ни полицейских, ни солдат, никого. На конце мола – самодельная палатка. В ней – труп, вокруг трупа толпа, и один матрос, черненький такой, юркий, наизусть читает прокламацию, которая лежит на груди у покойного: «Товарищи! Матрос Григорий Колесниченко (?) был зверски убит офицером за то только, что заявил, что борщ плох… Отмстите тиранам. Осените себя крестным знамением (а которые евреи – так по-своему). Да здравствует свобода!»
При последних словах народ в палатке орет «ура!» – это «ура» подхватывается сотнями голосов на пристани – и чтение прокламации возобновляется. Деньги сыплются дождем в кружку подле покойного; – они предназначены для похорон. В толпе шныряют юные эсде – и взывают к босякам: товарищи, товарищи!
Главное, на чем они настаивают: не расходиться, оставаться в гавани до распоряжений, могущих придти с броненосца*.
4 августа.
Басня Мура «Зеркала»*
В каком-то царстве,А в каком, кому какое дело! —По праву царственным венцомСемья красивейших владела.А в чем должна быть красота,Чтоб заслужить такое право —В изгибе носа или рта, —Об этом я не знаю, право.Но было так из рода в род:Прошли парламентские билли,И красотою напередРод королевский наделили,А верноподданный народНавек уродом объявили.И чуть в народе кто-нибудьРешался только намекнуть,Что царь плешив, а у царицыВ Париже сделанная грудь,Тот умирал на дне темницы.Но это редко. В царстве томНарод царям был крепко верен,И в красоте их был уверен,И в безобразии своем.Хотите вы, чтоб я поведалПричину этого? – ЗеркалНикто в том царстве не видал,А потому себя не ведал.Иной и видел у друзейКрасивей лица и умней,Да ни гугу: кому охотаВзлететь с петлею на ворота!Но время шло – и бурный валОднажды к берегу пригналВесьма таинственное судно,Доверху полное зеркал,Откуда – и придумать трудно!Кто говорил, что к ним егоСюда пригнали радикалы,Кто говорил, что колдовство,Кто говорил, что просто шквалы.Но, как бы ни было, – оноПришло, и день его приходаСобой означил заодноКрасивого паденье рода.Теперь уже любой беднякНе выйдет из дому на шагБез зеркальца – народ толпитсяИ только в зеркальце глядится.Увы, напрасно царский дворСулит им строгий приговорИ зеркала, как наваждение,Велит разбить без замедления.Чтоб эту грамоту издать,Зачем потратил он бумагу?В тех зеркалах, забыв присягу,Народ себя стал узнавать.Чуть только князь румянорожий (герцог краснорожий)Почету требовать начнет,Тут кто-нибудь перед вельможейБезмолвно зеркало кладет.Пошла дивиться вся столица,Чуть поглядела в зеркала, —Как эти мерзостные лица,На троне вытерпеть могла!Штат лекарей царю составилРецептов множество и правилДля исправления лица.Король читал их без конца,Лица же, бедный, не исправил.И вот однажды… Но, друзья,Здесь басня кончена моя…Значенье басни таково,Что нет, увы, ни у кого,От князя до каменотеса,Ни права высшего – ни носа,Священней носа моего.
5 августа. Хирге, Шахрай и прочие лица иудейского вероисповедания. Певчики. Езжу в город. Ночую у мамы, клопы… Колька мой вчера начал ходить. Уморительно.
Перевел новую басню Мура. «Маленький Великий Лама»*.
Басня
Великий Лама очень мал,Ему лишь годик миновал.И говорили все в Тибете,Когда взошел Он на престол,Что первый у него едва зубок пошел,А может быть, второй, а может быть, и третий —Не более. (Досель на этот счетУ всех историков великий спор идет.)Тибетцы так его любили,Что если б для его игрыПонадобились вдруг шары,То головы свои они бы отрубилиИ Ламе подарили.Все было хорошо. Но вотУж третий год Ему идет,И Маленький Великий ЛамаСтановится несносен прямо.То генерала хвать за нос,То ножку герцогу подставит,То князю дряхлому до слезМозоль заветную отдавит.Жезлом священным, как конем,Вдруг овладеет и верхомКо храму бег его направитИ бьет из пушек восковыхГорохом подданных своих.Доходит дело до того,Что уж теперь без тайной дрожиНе подойдут к нему вельможиОдеть или раздеть его.И собралися патриоты —Вся высшая в Тибете знать —Не козни строить, не комплоты,А просто-напросто решать,Как Ламу-баловня унять.Свое ж решенье по секрету писал синклит.Шлют мамок Высшему Совету:«Вот так и так,Мы все за Ламу с дорогоюДушою.Чуть оспа у него, коклюш иль дифтерит,Заразы не страшась, мы за него стеною.Но ныне смелость мы беремИ бьем челом,И вот о чем:Мы просим милость вашуДля благоденствия страныЗадрать величеству штаныИ дать ему березовую кашу».Но, возмущением объята,Шумит Верховная палата.А в ней попы сильнее всех —«Ведь тело Ламы свято, свято.Его коснуться даже грех!»И скоро брат идет на брата,И скоро спором вся странаРазделена, раздроблена.«Сечь иль не сечь?» – о том переговорыИ споры, ссорыИ раздорыДостигли наконец того,Что мудрых лордов большинство(А мудрые бывают и в Тибете)Так положило на Совете:«Чтоб революцию отвлечь,Тибет от горя уберечь,То надобно державному ребенкуПоднять доверху рубашонкуИ розгами его посечь».Вот так и сделали. И что же?Чуть их король вкусил плетей,Он сделался, храни нас Боже,Куда умнее и добрей.Ночь на 8-е августа. Манифест…* Ночь. Маша отослала Кольку к маме, а сама меня мучает и себя. Просто не знаю, что с ней. Она, бедная, психически больна. И серьезно. Эх, деньги, деньги! Ей бы полечиться, а я в Петербург хотел. Нет уж, дудки-с! С суконным рылом в калашный ряд! Мне Машу ужас как жалко, – да только неправа она. Ну, буду писать о чем-нибудь другом. Сегодня пришли мне в голову такие строки:
И побежденные, мы победили.
8-е августа. Утро. В конце концов вышло вот что:
И побежденные, вы победили,И заточенные – стали свободныЧесть вам и слава в далекой (бесславной) могиле!И погребенные, вы воскресилиГолос народный,Голос свободный.Честь вам и слава в далекой могиле!Кровь засевалась, но чудные всходы,Чудные всходы взошли.В рабстве, в неволе, вы светоч свободыИз дальней земли пронесли.Слава вам, темным, нам свет даровавшим.Слава вам, павшим средь чуждых степей.Слава вам – павшимИ к небу поднявшимСлаву отчизны своей.Слава вам, темным, нам свет даровавшим,Там, за чертой океана, грудью вы пали – и вотКаждая, каждая ранаЧудною розой цветет.
Всемилостивый манифест*
Вот так и сделали. На днях меня встречаетПриехавший из этих мест.Он весь от радости сияет:Их Лама подобрел – и так их обожает,Что в дар для них приготовляетВсемилостивый Манифест.1906
Кажется, 17 января. С удивлением застаю себя сидящим в Петербурге, в Академическом переулке, и пишущим такие глупые фразы Куприну:
Ваше превосходительство ауктор «Поединка»!
Как в учиненном Вами Тосте* оказывается быть 191 линия, и как Вы, милостивец, 130 линий из оного Тоста на тройках прокатать изволили. То я, верный твоего превосходительства Корней, шлю вам дифференцию в 41 линию, сия же суть 20 руб. с полтиною. В предвидении же последующих Тостов делаю тебе препозицию на пятьдесят рублей; пришли поскорея генеральского твоего ума размышления касательно [не дописано – Е. Ч.].
Да, господин дневник, многого Вы и не подозреваете. Я уже не тот, который писал сюда до сих пор. Я уже был редактором-издателем, сидел в тюрьме, познакомился с Мордуховичами, сейчас состою под судом*, за дверью висит моя шуба – и обедаю я почти каждый день.
Глаз у меня опух, что с ним, не знаю.
27 января. Пишу статью «Бельтов и Брюсов»*. Мне она нравится очень. Чувствую себя превосходно. Мне почему-то кажется, что сегодня приедет моя Маша. Вчера проводил Брюсова на вокзал и познакомился с Вячеславом Ивановым.
Боже, вот если б сегодня приехала Маша.
30 января, утро. Проснулся часа в 4. Читаю Thackeray’s «Humorists»*. Маши еще нету. Покуда я попал в глупую переделку. Получил от Обух-Вощатынского повестку – с приглашением явиться к нему в 12 час. Это уже 3-е дело, воздвигающееся против меня*.
Теперь возможна такая комбинация: Маша приезжает в половине десятого. Я встречаю ее мимоходом, иду к Обуху, меня арестовывают и Маша на улице без куска хлеба. А главное, мы даже и не поговорим друг с другом – ничего. Но гаже всего будет, если Маша и сегодня не приедет. Тут у меня нет ни одной души, кому бы до меня было хоть немного дела. Был несколько раз у Куприных: она глупая и вульгарная, он – искренне уверен в своем величии и так наивно делает вид, будто скрывает эту уверенность. Общество их кошмарно по своей пошлости: Кранихфельд – добрый, глупый, должно быть, влюбчивый; заика душевный – Цензор, Поликсена Соловьева с остановившимся лицом; Дымов – нечуткий и самодовольный, – скука, скука. У Слонимских мне хорошо. Там так патриархально, люди так ничего не знают – горя и радости, там такие уютные: мать-юдофобка – так деревянна, отец, известный публицист, – так добросовестно пришиблен Богом (он очень похож на портного Сорина), Диття так безнадежно невинна, брат Дитти так безнадежно туп, – что с ними легко, что с ними свободно, что с ними ничего не хочешь, не кокетничаешь, не ломаешься. Бываю у Саши Мордуховича. Там Элла, как хороший кисель, – без мыслей, без забот, без жизни. Там лысый Давид – скромный и ленивый, там мелкий, ломающийся, умный, самолюбивый Саша – и мать Арнштама, немецкая дама… У них я пообедаю, подкину стулья и уйду… Большей частью занимаюсь, а если нет – шляюсь, – у меня бесконечная, тяжелая, неразгоняемая тоска. Душа болит, как зубы, – как никого мне не надо, и ничего не хочу, и смерть, смерть, смерть – вот одно, что я знаю, о чем я думаю, что я ношу с собой. Недавно перечел сборник памяти Чехова* – и до сих пор не могу сбросить с себя безнадежной тоски, которую он нагнал на меня.