Остров гуннов - Федор Метлицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я удивился ее развитости не по ее эпохе.
– И у нас традиционные авторы романов или опер бросали в жар и холод, заставляли лить слезы, – зачем? Чтобы человек что-то понял в себе, стал лучше? Но механизм игры, случайно захватывающий всего человека благодаря эксплуатации его одного и того же инстинкта вины, сострадания и страха грешника, – все это устарело.
Что-то во мне изменилось. Поблекли конечные смыслы книг, на которых учился – мушкетерские дружбы, нравственные очищения, самое благоговение перед жизнью, кроме, конечно, боли за родину, где страдали и страдают от войн, – это свято и болит.
– Сейчас властители дум в моем мире, – опять занесло меня, – используют ваши средневековые представления, ваши истины и святыни как юмористические клише. Передразнивают рациональную парадигму логики в предшествующей культуре.
Гунны заволновались. Летописец закричал так, словно его лишали жизни:
– Ще никогда да не буде това! Това е презрение минулого, всего святого, всички страданий!
Либерал спросил:
– И это хочешь принести нам в своей свободной зоне?
Я не нашелся, что ответить. Они просто не поймут.
Аспазия похлопала длинными пальцами ладоней, манерно, но естественно и мило, радостно глянула сияющими глазами.
– Вот как? Это поражает! Какая новизна мысли! Научите меня вашему пониманию искусства!
Я слегка удивился – не чувствовал новизны в мыслях, которые в моем мире были привычными. Может быть, она увидела неясный для нее просвет, исходящий от пришельца? Мне показалось, она поняла, что ее надменность и неприступность на мена не действует.
– Наши летописцы-писатели прорываются из логической парадигмы творчества в иные миры. Не просто мыслят образами, а прозревают будущее человечества. Метафорами науки. Уводят в нелепую дразнящую фантастику, где под сумасшедшей игрой воображения проглядывают удивительные открытия, совсем новое понимание бытия. В бездну катастрофической кривизны вселенной, ослепительно ясно осветившей всю тьму предрассудков, и готовой вдохновить на небывалое, или сожрать с потрохами.
Савел ревниво проследил за покорным взглядом Аспазии в мою сторону, и вмешался:
– Одна поправка! В катастрофической кривизне космоса обнажатся наши пороки – а дальше что? Пороки остаются.
С Савелом мне было легче говорить.
– Да, наши великие мыслители, в конце жизни очнувшись от прозрений, признавались, что прозевали реального человека, способного на чудовищные гадости.
– Разве сознание, зависимое от языка, то есть неуклюжих наименований невыразимого, изменится?
Вмешался Летописец.
– Язик е родина, в чиято колыбели родился. В нем е неизказанные области. Только на нем могу изразить божественную сущность.
– Языком можно создать только иллюзию. За пределами сознания гуннов – ничего нет.
Я засмеялся.
– Во всяком случае, там может быть темное сознание животных.
Савел ударил меня под дых:
– А что такое твоя Академия авангарда, как ты ее называешь? Несет бессмыслицу хаотических линий и цветов.
– Это же путь в твою нирвану, разве не видишь?
– Нет, это взгляд в мутный хаос вулкана. Твоя Ильдика, пусть пепел Колоссео будет ей пухом, была слишком наивна, смотрела в нечто мистическое, а не в беспощадное Ничто.
Я вспыхнул. Какой-то средневековый интриган посмел тронуть чистый образ!
– Может быть, в вашем хрематистическом мире с криминально-распильными схемами это иллюзия, но в моем мире будущего это реальность.
Никто ничего не понимал в нашем споре.
Либерал отставил стакан с вином и, поправив сермяжную мантию, не спеша, отечески заговорил:
– Факты упрямы. Все видят, что снова торжествует бессмертная наука – хрематология, то есть власть денег. Она плоха, но никто пока не придумал лучше. То, что вы строите, очередная утопия, вызывающая ненужные надежды. И почему называешь наше время средневековьем? У нас, по крайней мере, сплошная модерность.
Он с улыбкой оглядел всех. В нем, наверно, навсегда укоренилось волнующее чувство творческой свободы индивидуалиста – брать от жизни все.
– Это не утопия, это ваш подсознательный страх, боитесь противостоящей вам непонятности.
– То есть, лбом в стену, – оживился Савел.
– Хотите увековечить положение вещей? – успокоился я. – Мало вам взрыва Колоссео, нашего случайного спасения? Ваша цивилизация ориентирована на стабильность избранных на вулкане. Пока не шарахнет снова.
– Ага! – закричал Савел. – Значит, и ты о временности!
– Да, может быть, мы рассыплемся на кусочки от взрыва земли, на гребне которого вскипает мистика, верования гуннов. Ваша наивность детей средневековья успешно прячется в иллюзию прозябания.
Что их так встревожило? Наверно, наш футурополис был укором всего их уклада жизни.
Я нарушил благообразный ритуал интеллектуальной компании, резко отделенный от других замкнутых сообществ.
Это извечное разделение сообществ – тусовок чиновников, рабочих, целиком занятых в грязном цехе, медленных тружеников сельских работ на полях, простого люда по всей окраине, с его возлияниями в трущобах. Каждое в своих глубинных представлениях, возникших неизвестно как, – то ли из окружения детства, то ли из чтения «своих» книг, то ли от внушения высоко стоящих над ребенком дядек-авторитетов.
Аспазия попросила проводить ее на репетицию, манерно, но естественно подав руку. Савел проводил нас обреченным взглядом.
Театр-ристалище Аспазии был недалеко – у подножия холма, где проходят вече и парады, и зрители размещаются в амфитеатре по склону. По дороге она говорила неспешным голосом, величаво уводящим из повседневных забот, и я поражался, что средневековая женщина может быть высказывать такое:
– Мы шуты, говорящие правду, которую гунны принимают за шутку, потому что правда страшна. Согласна с тобой, что катарсис у них простой: замирание сердца в сценах любви и измены, убийств и обреченности героев, а потом ничего не происходит. В смыслах они не понимают ничего.
Я позавидовал Савелу. Недаром гунны считали Аспазию выдающейся женщиной, а ее враги – ведьмой. В ней была дивно сверкающая алмазом глубина женского ума, с такими я робел, как кролик, чувствуя в них что-то большее, чем есть во мне. Видимо, она глубже Ильдики.
Женщины кажутся глупыми, потому что прельщаются самым броским – нарядами и косметикой. Неискоренимо хотят понравиться мужчине-самцу, чтобы рождать новую жизнь. И в этом их правота. Такая глупость не мешает уму.
Женщину всегда боготворили мужчины, наверно, с древних времен. Почему здесь закрывают ее тело по самую шею? Думаю, это что-то опереточное. В Персии жены дома сбрасывают паранджу и бьют скалками трусящих мужей. Непонятно, откуда у гуннов появилась идея, что она не чиста, источник греха. Как можно так относиться к женщине, ведь благодаря ей существует род человеческий, она земля, а мужчина – по крайней мере, жалкий дождь, орошающий ее, чтобы мог развиться плод. Это жуткая ревность – сестра любви. Может быть, их апостолам, до того, как они ими стали, наставляли рога?
Мне было совестно перед Савелом. Да, отчуждение женщины – это другое. Тут уж ничего не поделаешь, если сердцу девы нет закона. Но моя раскрытость Аспазии устраняла пустоты в мире, и казалось, что во всех разделенных сообществах есть что-то единое – общая тревога и желание близости. Она мне показалась маяком – увидел его в тумане, и сразу стало легко: жизнь моя может быть сохранена.
Странно, по сторонам улицы на заборах цвели ветвистые розы.
18
Нам не хватало госресурса, то есть поддержки государства. Наш энтузиазм почему-то пропадал в недрах государственных органов.
«Мы вас услышали», – обычно говорили высокопоставленные чиновники, и дальше ничего не происходило. Теодорих передал через секретаря, что ресурсов у него нет.
Я вдруг понял, что нас не слышат те, кто якобы приветствовал освобождение народа, а теперь захватил власть. Мы упустили шанс. Да и был ли он при существующем раскладе пассионарных сил?
В части общества шло брожение. Хотели перемен. Это снова грозило разделением на враждующие стороны.
От неизвестных приходили угрожающие записки, что сожгут все, что понастроили пришлые.
Я не ощущал подлинной внутренней потребности соратников в строительстве того рая, которого хотел. Это было какое-то приближение. Беда была в грубой материальности воплощения этой идеи.
Экополис считали воплощением земных плотских радостей. А я видел в нем нечто безграничное. По-настоящему меня могла возносить нематериальная идея безграничной близости со всем живым во вселенной, строительство духовного храма. А без отклика мой энтузиазм гаснет.
Все, что не так, было скучно и неинтересно. Когда пуст, кажется, что нечего делать, и время течет медленно, почти останавливается, становясь слабым, профанным.
Неужели тщетно мое желание добиться воплощения моего замысла, чего-то невыразимого, что не могли понять другие?