Заложницы вождя - Анатолий Баюканский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь перед рассветом Борис забылся в тревожном полусне. И вновь дыбом вставал перед глазами черный ладожский лед, в полыньи рушились грузовики с людьми, сыпались в черную воду чемоданы, покрышки, мешки, раскрыв безмолвные рты, уходили под лед его товарищи. Разрывы снарядов, косое пламя превратили ночь в день. Он, помнится, лежал за ледяным торосом. И вдруг тугая сила подхватила его, как перышко, понесла к сияющей трещине. Он цеплялся за снежные наносы, дико кричал, прощаясь с жизнью. И… проснулся. Две головы соседей оторвались от подушек, сонно-непонимающе глянули в его сторону. И снова все стихло в бараке. Борис больше не пытался заснуть, лежал с открытыми глазами, перебирая в памяти пережитое. Даже не верилось, что совсем недавно, потеряв счет времени, душа его, все, что оставалось от человека, слабо витала в насквозь промерзшей комнатушке, безучастная ко всему происходящему, а сам он без волнения и страха ждал близкой смерти…
Утром Борис вышел из дверей барачного общежития и невольно зажмурился. Березки вокруг барака были украшены сверкающими хрустальным иглами. Казалось, дотронешься до них рукой — хрусталики зазвенят. Неслышно подошел Генка Шуров, охотно пояснил: «Днем мороз отпустил, а вечером снова подморозило, крепко схватило подтаявший снежок. Отсюда волшебство». Однако Борис не поверил в такую прозу. Он видел чудо, свершившееся в его честь, и не желал в этом разочароваться. Жизнь снова приобретала очертания, вкус и цвет. Солнце, медно-красное, словно нехотя, вставало не с линии горизонта на востоке, оно с трудом выбиралось из лабиринтов комбинатских труб. У Бориса снова защипало глаза, вспомнились вещие слова матери перед страшной ее кончиной: «Не грусти, сынок, жизнь проходит полосами, будет и у тебя радость». Что ж, если уравновесить перенесенные им муки, то впереди его ждет долгое и устойчивое счастье.
— Борис! Я с ног сбился, ищу тебя! — В дверях барака стоял Валька Курочкин — деловой, строгий, в рабочем комбинезоне. — Неужто еще не умывался? Живо, живо собирайся.
— Рано еще.
— Нужно до смены зайти в отдел кадров, переоформить тебя в доменный, к нам, Ахмет уже договорился с самим Каримовым. Там анкету заполнишь, на 16 страницах, попотеть придется, вспоминая девичьи фамилии прабабушек. Сам-то в партии кадетов не состоял? А в революции 1905 года на стороне царской охранки не участвовал? Нет. Тогда порядок! Будешь с нами чугун плавить…
ВСЕ ДЛЯ ФРОНТА! ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ!
«Все для фронта! Все для победы!» — Красное, туго натянутое, закаменевшее на морозе полотнище бросалось в глаза работягам, идущим на смену. Полотнище перегораживало улицу перед главными проходными, которых имелось тут около трех десятков. Людская масса поневоле разбивалась перед каждой кабиной на ручейки, ибо каждая кабина разрешала доступ именно в «свой» цех. Десятки «оборонцев» входили каждое утро на территорию этого комбината оружия. А как рассказывали местные жители, до войны тихая станция Щекино оживала лишь по воскресеньям, когда из Новосибирска приезжали сюда чтобы искупаться в Оби, половить рыбу, побродить по лесу в поисках грибов.
Грянула война, и все быстро преобразилось. За полтора-два года на приобском лесном массиве, можно сказать, на полном безлюдье, поднялись десятки оборонных заводов, огласив ревом своих басовитых гудков дальние и близкие окрестности. Строили заводы днем и ночью, в мороз и зной. Подгоняла людей не только святая ненависть к врагу, но, пожалуй, еще сильнее, страх. Любой мальчишка на станции Щекино знал: «За опоздание свыше двадцати минут — тюрьма. За проявление недовольства порядками на комбинате, за брак — скорый суд и расстрел. И огромный оборонный комбинат со своим трехзначным номером, как по мановению волшебной палочки, ожил, запечатлев вдоль кромки горизонта неутихающее зарево в полнеба. Ночами не гасло яркое пламя над Обью, а днем оранжевые, фиолетовые и багровые дымы перекрашивали небосвод, создавая зловещую радугу.
Каждое утро, помимо проходных, к так называемым, спецворотам, которых никто не считал, шли под конвоем колонны всякого рода «лишенцев»: ссыльных, заключенных, мобилизованных в трудармию. Путь этих колонн лежал через деревянную эстакаду, нависшую над железнодорожными путями. С высоты заключенным и ссыльным отчетливо были видны все «военные тайны» — от главных станционных путей отслаивались многочисленные отростки стальных рельсов, они сходились на клин у подъездных путей цехов, откуда круглые сутки паровозы — «кукушки» без передыху выталкивали на главные пути, к маневровым горкам вагоны, из которых спешно и четко формировались длинносоставные маршруты-платформы с ящиками снарядов, мин, боевыми патронами. Груз был тщательно укрыт брезентом, его охраняли часовые, однако ни для кого не было секретом, что именно везут на платформах и в полувагонах. По ночам освещенная перекрестными лучами прожекторов станция была похожа на огромный город…
В доменный цех комбината, кстати, как и в любой другой, пройти было не так-то просто. Узкие проходные кабины, в каждой по два вохровца, придирчиво брали пропуск, сверяли с личностью, не обращая внимания на длинные очереди. Зато у спецворот очередей никогда не было. Их отворяли охранники, не требуя у обитателей колонн пропусков. Через этот «парадный подъезд», как шутили доменщики, ежеутренне доставлялись на открытых платформах и пешим ходом заключенные, ссыльные и так называемые «выгнанцы» — высланные из своих земель «за пособничество врагу карачаево-черкесы, эстонцы, крымские татары и калмыки.
Господи милосердный! Кого только можно было встретить в ту пору на оборонном комбинате! Пожилые среднеазиаты, не подлежащие призыву в Красную Армию по старости или болезни, жалкие, смешные в своей наивной нелепости, они почти не понимали по-русски. Несколько раз в день, бросив работу, усаживались по-восточному на грязный пол в укромном уголке и долго молились. Зато, не зная передышки, трудились коренные сибиряки в низко повязанных на лбу платах, ширококостные, с крупными, раздавленными непосильным трудом ладонями. Отдельной ячейкой предпочитали держаться ссыльные эстонцы, — молчаливые и хмурые, но в особой строгости держали здесь ссыльных женщин из Республики Немцев Поволжья.
Горько, нестерпимо горько приходилось в Щекино этому разноязыкому Вавилону, для коего Господь уже разрушил строящуюся башню, перемешав языки, привычный уклад жизни, и вся разношерстная многотысячная масса людей очутилась как бы у самого основания хрестоматийной башни.
Далеко от Сибири гремела страшная война; здесь же, в глубоком тылу, не взрывались бомбы и мины, но и на комбинате ежедневно и ежечасно перемалывались человеческие судьбы, гибли люди.
Доменный цех комбината считался если не красой, то обязательно гордостью отрасли, и сделалось легендой местного значения. Фронту был крайне необходим металл, сибирский металл, остальное в первые военные годы просто не имело значения. Эшелоны с новоявленными строителями останавливались прямо в степи, стройку начинали под открытым небом, на трескучем морозе. Тысячи людей, как рабы на галерах, стиснув зубы, собрав последние силы, трудились самозабвенно, возводили пролеты, устанавливали агрегаты; металл примерзал к рукам, сдирая кожу, но доменный цех рос быстро. Не прошло и года, как на колошнике, на восьмидесятиметровой высоте, взвилось красное знамя, возвещая всех о том, что пошел сибирский чугун. Первое время давали по четыре-пять плавок, превышая технические нормы, но постепенно стали сдавать и люди, и железо. Однажды после сильного выброса металла, когда заживо сгорело трое горновых, в цех самолично прибыл начальник комбината — высоченный генерал с багровым, отечным лицом. Полушубок генерала был распахнут, на груди рядами сверкали ордена. Нахмурив брови, он молча выслушал жалобы доменщиков. И… тут же приказал арестовать паникеров. Остальные мигом прикусили языки, и снова начался «тихий Сталинград»: горновые и слесаря попадали под струи жидкого металла, травились угарным газом, гибли во время частых «хлопков», когда одновременно в нескольких местах печи прорывалась футеровка и кипящий металл начинал хлестать по площадке. Мертвецов убирали, складывали до вечера рядом с бракованными чушками чугуна, плавки продолжались. Металл ждали в соседних цехах, где рождалась сталь, после прокатки и прессования она превращалась в авиабомбу, снаряд или автоматный патрон.
Борис Банатурский работал в дневной смене Курочкина. К нему все относились заботливо и милосердно, но больше всех привязался к Борису Генка Шуров. Еще в сороковом году, в «ремеслухе» Борису как-то пришлось ненароком вступиться за «маменькиного» сынка, почти целый год опекал его. Война перемешала все. Генка превратился в сильного, широкоплечего парня и в свою очередь взял Бориса «под свое крыло». Борис, как мог, платил Генке своей привязанностью. Обычно, закончив смену, они не спешили домой, в общежитие, забирались в узкую щель между трубами паровой магистрали. Здесь было тепло и относительно тихо. Тайную свою щель прозвали «библиотекой». Конечно, книг там не было, но место для душевных разговоров оказалось идеальным. Правда, говорил больше Генка, но слушать его было для Бориса удовольствием. Родители Генки, как дед, так и прадед занимались биологической наукой. Генка нарушил семейную традицию, неожиданно для всей родни поступив в ремесленное училище строительного дела. Позже, правда, клял себя за необдуманный поступок, но… прошлого не воротишь.