Заложницы вождя - Анатолий Баюканский
- Категория: Проза / О войне
- Название: Заложницы вождя
- Автор: Анатолий Баюканский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анатолий Баюканский
Заложницы вождя
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Старик с трудом натянул на себя одеяло, никак не мог согреться: то ли забастовали работники коммунальных служб, то ли без объявления причин ЖЭК отключил горячую воду. Только что возвратился с рынка, где торопливо прошел мимо прилавков, которые буквально ломились от продуктов, эти яства были не для него. Купил килограмм костей, но варить суп сегодня не было сил. К тому же вернулся в расстроенных чувствах. Возле рынка какой-то холеный хлыщ подошел к нему, развязно так сказал: «Дед, продай железку!» и показал на медаль «За отвагу», которую он, по привычке, носил на лацкане пиджака с давних пор. «Зачем тебе медаль?» — «Для коллекции, — ответил хлыщ, — у меня советских и немецких наград — уйма».
Медаль он, конечно, не продал, хотя искушение было. На вырученные деньги купил бы сливочного масла, куриных окорочков, но … понимал: вся вкуснятина в горло бы не полезла, соверши он такой «товарооборот».
«Боже Правый, — горестно подумал старик, — как быстро жизнь пролетела. И главное, все было зазря, муки и раны, голод и холод, страдания и нищета. Разве такой доли заслужили они, пройдя огонь и воду? Мечтали о времени, когда, одержав победу, заживут по-человечески, счастливо и спокойно, как те же немцы, но …»
Невеселые мысли вспугнул настойчивый стук в дверь. Старик прислушался, не показалось ли. Стук повторился. Пришлось, кряхтя, вставать с кровати. На пороге стояла улыбающаяся почтальонша Нюра.
— Неужто пенсию досрочно принесла? — обрадовался старик.
— Ну, господин — товарищ Банатурский, — нараспев проговорила Нюра, — танцуй, бандероль тебе приволокла!
— Бандероль? Мне? Шутишь! — старик скривил губы. Давненько не получал ни писем, ни телеграмм. Жил одиноко, как перст, не жил, доживал.
— Заграничная, видать, бандероль, — не унималась Нюра, — любо-дорого в руки взять. На! — протянула толстый конверт, густо заклеенный иностранными марками. — Распишись! Вот здесь, видишь, Банатурский. Теперь распечатывай конверт, интересно, кто тебя, дедок, раскопал.
— Спасибо, Нюра, вы свободны! — попытался улыбнуться старик.
Любопытство разгоралось в нем до зуда в кончиках пальцев. Дождался, когда почтальонка ушла, дрожащими руками распечатал конверт, извлек бланк с фирменным красочным знаком, прочел: «Господину Б. Банатурскому. Общество бывших ссыльных немецких женщин, ныне проживающих в Германии, приглашает Вас на празднование дня Памяти и Благодарения в город Кельн. Расходы Общество берет на себя». И подпись: вице-президент общества Анна Пффаф. Далее шли технические детали, когда выезжать, кто будет его встречать, но Банатурский уже плохо соображал, закружилась голова: «Анна! Анна Пффаф! Господи! Анна — подруга Эльзы, жива. Уму непостижимо!» Банатурский лег на кровать, положил перед собой бандероль, закрыл глаза, стал вспоминать про войну, про немок, про Анну и Эльзу, про первую любовь, про все, все, что с ним произошло.
«ВЫКОВЫРЯННЫЙ»
Хоть и непривычно для городского слуха, зато удивительно точно прозвали эвакуированных из фронтовых городов и деревень в вятской глуши «выковырянными». И впрямь проклятая война вывернула с корнем, выковырнула с насиженных мест измученных стариков, женщин и детей, забросила их в такую глухомань, о существовании которой они даже не представляли.
В середине 1942 года семерых «выковырянных», прибывших из блокадного Ленинграда, на двух подводах доставили в деревушку Замартынье, приютившуюся вдоль кромки девственного леса в одном из северных районов Кировской области, бывшей Вятской губернии. Деревушка сия была подобна древнему граду Китежу — две улочки, десятков пять бревенчатых, почерневших от времени и северных непогод изб, прямо за огородами которых начинался северный лес. Школа-семилетка приняла по случаю войны и отсутствию детей первых «выковырянных», каждый из них являл собой явление уникальное для здешних мест: cухой, высокий старик с золотым перстнем на среднем пальце, заметен был своим истощенным, но надменным лицом, его жена, полуслепая старуха с моноклем, — «барыня», как мгновенно окрестили ее деревенские, вторая пара была тихой и богомольной, оба хромые, затем жена какого-то ученого с дочерью семи лет, отставшие по болезни от эшелона эвакуированных работников института. Семерку замыкал шестнадцатилетний подросток Бориска, которого в Замартынье все стали звать «жиденком», не в силах выговорить его настоящую фамилию — Банатурский.
Вокруг школы по ночам бродили волчьи стаи, высверливая темноту желтыми зрачками. Правда, волков «выковырянные» не боялись, они вообще разучились чего-либо бояться, ибо успели повидать такого, чего и в кошмарных снах мало кому снилось. Однако даже им становилось не по себе, когда деревенские старухи, завидев Бориску, принимались истово креститься, местная ребятня при виде его разбегалась по домам, а женщины-солдатки, не таясь, утирали слезы черными самодельными платками.
«Чего это они хнычут? — удивлялся Бориска. — Городских, наверное, никогда не видели».
Однажды он случайно забрел в полуразрушенное здание, служившее когда-то школьной кладовой, искал чего-нибудь поесть. Здесь было пыльно и прохладно, густо пахло мышиным пометом. Бориска принялся осматривать заброшенную комнатушку и в углу нечаянно наткнулся на старинное треснутое зеркало, заключенное в витую раму из черного дерева. Стер рукавами пыль, взглянул в зеркало и… невольно отшатнулся. На него смотрел, не мигая, живой мертвец — лицо без щек, глаза ввалились в запавшие глазницы, да так глубоко, что нельзя было определить их цвет. С плеч мертвеца спадало прожженное во многих местах, заношенное до дыр одеяние. «Кто это? — поначалу удивился Бориска, не признавая самого себя. Но тут же догадался: это же он. Около восьми месяцев, адовых месяцев, он ни разу не смотрелся в зеркало, не до того было. Более всего Бориску удивило некогда бывшее франтоватой шинелью одеяние.
На шестой день пребывания «выковырянных» в Замартынье, ближе к полудню, Бориска лежал на траве, глядел в небо и думал о том, какие беды свалились на его голову в последние месяцы. Перед войной мать работала на заводе «Светлана», где выпускали электрические лампочки, он был уличным пацаном, вольным и счастливым. Отца своего никогда не видел в глаза. Перед началом войны Бориску мобилизовали в ремесленное училище, определили в группу столяров-краснодеревцев. Мать жила сама по себе, он — сам по себе. Но… пришло страшное время. Фашисты окружили город плотным кольцом, не стало ни хлеба, ни воды. В городе поселился голод. Мать вскоре умерла от голода, ремесленное эвакуировали. Помнится, он лежал на кровати рядом с мертвой матерью и тихо угасал. Не чувствовал ни боли, ни страха, ни голода. В коридоре их коммунальной квартиры на Невском проспекте, на кухне, уже лежали закоченевшие трупы соседей — мадам Рахмилевич, некогда веселого шофера Гоши и еще кого-то. Ему, Борису, оставалось жить всего-ничего, но вдруг появились в квартире какие-то парни с повязками из марли, стянули вниз всех мертвецов, а его на санках доставили в стационар, на знакомую улицу имени Софьи Перовской, в ремесленное училище.
Воспоминания Бориски прервал одиннадцатилетний веснущатый Гришуха — посыльный сельсовета. Скинул, как учили, с головы рваный малахай, тронул Бориску за рукав:
— Слышь, паря, ты — жиденок? Ежели ты, то айда в правление.
— Моя фамилия Банатурский. А зачем идти? — Бориска недоуменно глянул на пацана: от горшка два вершка, а уже на службе состоит. Нехотя поднялся с земли, отряхнулся. Вяло подумал о том что, следовало бы нарвать шпингалету уши за «жиденка», но передумал: «Пусть хоть горшком назовут, лишь бы в печь не ставили».
— Тебя сам председатель кличет. Прям так и наказал: «Найди седого жиденка и зови ко мне».
Делать было нечего. С утра сосало под ложечкой, очень хотелось есть. Когда лежишь, голод словно утихает, как встанешь — будто хищный зверек впивается в желудок и рвет его на части. Бориска встал и пошагал за Гришуткой, с тоской думая о том, куда его определит правление на работу. Лодырем себя никогда не считал, но нынче вовсе не было сил, руки и ноги, словно чужие, висели плетьми, голова кружилась даже во сне. И вдруг почти на ровном месте Бориска остановился. Случилась непредвиденная заминка. До правления было рукой подать, но на пути оказался ручей. Так себе, ручеек, шириной не более метра. Бориска загляделся на цветущий луг и едва не свалился в этот ручей. Встал на камешек, не представляя, каким образом сможет преодолеть водную преграду. Гришутка, легко перемахнув ручей, оглянулся:
— Ты, чо, седой? Иди сюды!
Бориска растерянно развел руками. Как объяснить деревенскому огольцу, что он по гладкой-то дороге передвигается мелкими шажками, по-стариковски, а тут… море не море, но, попробуй, преодолей. Прыгать давным-давно разучился. Знал бы Гришутка, что всего два года назад, он, спортивный малый, уличный задира, играючи переплывал Малую Невку, чтобы без билета попасть на стадион, на футбол. Война изломала его, сделала инвалидом. Так и стоял он в полном смятении, клял в душе собственное бессилие, не замечал слез, градом катившихся по лицу. И уж совсем не подозревал, что его переживания, оказывается, приметили мужики из окон правления. Они никак не могли понять, в чем дело, видя, как неловко топчется Бориска на одном месте, а когда до них дошло, заохали, закачали седыми головами. Потом из дверей правления вышел однорукий конюх Стяжкин, шагнул к Бориске, молча сгреб его единственной рукой в охапку, легко «переправил» на другую сторону ручья. Потом почесал пятерней затылок: «Господи! Отец наш! Спаси и помилуй! Прости мою душу грешную! Что с парнем-то, ироды, сделали. В домовину и то краше кладут».