Карл Брюллов - Галина Леонтьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Массимо д’Адзельо был женат на дочери самого известного тогда в Италии писателя-романтика, виднейшего деятеля Рисорджименто Алессандро Манцони. Его роман «Обрученные» опубликован в 1827 году (книга д’Адзельо вышла в год окончания брюлловской «Помпеи», а роман Манцони — в год зарождения ее замысла). Роман сразу покорил читателей обоих полов и всех возрастов, с триумфом обошел всю Европу. В Италии в те годы появилось бесчисленное множество Ренцо и Лючий — новорожденных называли в честь героев Манцони. О Манцони говорят, что это автор гомеровского размаха. Когда в 1836 году в Милан приезжает Бальзак, его ведут первым делом к Манцони, да и все сколько-нибудь заметные европейские литераторы, приезжавшие в Италию, считали первым своим долгом прийти на поклон к этому корифею.
Известно, что Брюллов делал иллюстрации к «Обрученным». Нет сомнения в том, что и Манцони знал картину русского мастера. Главное даже не в том, были они лично знакомы или нет. В итальянской прессе, посвященной «Помпее», не раз проводится параллель между картиною иноземца и романом Манцони: «Картина г. Брюллова произведет многих прозелитов, подобно как i promessi sposi (обрученные) Манцони». Интересно, что автор избирает слово «прозелиты», то есть «посвященные», а не просто — последователи или подражатели. Почему у современников ассоциировались эти два произведения?
Когда открываешь повесть о любви Ренцо и Лючии, созданную Манцони, и читаешь предисловие автора, кажется, что под ним могла стоять и подпись Брюллова. Каким чутким должен был быть чужеземный художник, чтобы уловить потребность итальянского общества именно в те годы в изображении героев безымянных, народной толпы, а не царей и прославленных героев! В основе романа Манцони лежит та же идея, что и в основе брюлловской картины: маленький человек перед лицом слепой стихии, сохраняющий в самых жестоких испытаниях высокие нравственные понятия. Только у Манцони вместо испытания извержением вулкана — испытания тридцатилетней Мантуанской войной, голодом, чумой. Созданная им картина миланского чумного лазарета с 16 000 зачумленных по ужасу своему стоит гибели Помпеи. Вот строки из предисловия автора: «Подвиги Государей и Властителей, равно и выдающиеся персоны — ничтожеству моему неуместно подниматься до таких предметов и столь опасных высот, пускаясь в Лабиринты Политических козней и прислушиваясь к громам победной Меди, но, осведомившись о достопамятных происшествиях, хоть и приключились они с людьми подлородными и мизинными, я собираюсь оставить о них память Потомкам…»
Читаем дальше. И снова то, что находим у итальянского писателя, оказывается воплощенным в картине русского художника: «Но вместе с тем зрелище того, как мужественно эти люди выносили подобное бремя, может служить неплохим примером той силы и уменья, какие во всякое время, при всяком порядке вещей умеет обнаружить подлинное человеколюбие». Далее. Как будет делать и Брюллов в «Помпее», Манцони не только основывает повествование на действительных исторических событиях, но и вводит в роман отрывки из хроник, указов, документов, приводит свидетельства историков XVII века Д. Рипамонта и Ф. Ривола. Многие герои романа имеют исторические прообразы — как, скажем, группа Плиния с матерью в картине Брюллова. Гете замечает, что иногда Манцони «внезапно снимает с себя облачение поэта и на длительное время делается историком… В качестве историка он преисполнен чрезвычайным уважением к подлинной реальности». Манцони не просто уважает достоверность, в письме к отцу Массимо, маркизу Чезаре д’Адзельо, он пишет, что главная задача поэзии — правда, а лучшие сюжеты — те, что способны заинтересовать большинство современников отголосками пережитого. Наконец, по его страстному убеждению, история должна быть открыто обращена к сегодняшнему дню: «История, поистине, может быть определена, как славная война со Временем, ибо, даже отбирая из рук его года, им плененные и даже успевшие стать трупами, она возвращает их к жизни, учиняет им смотр и заново строит их к бою». Строит к бою — иными словами говоря, воскрешенные волею историка, поэта, художника, минувшие события, прошлое участвуют в сегодняшней борьбе.
То, до какой степени тогда в Италии самая широкая публика воспринимала уроки истории в непосредственной связи с настоящим днем, прекрасно уловил Бальзак. В повести «Массимила Дони», написанной после посещения Милана, есть такой примечательный эпизод. В миланском театре дают «Моисея» Россини. Тема оперы — стремление иудеев вырваться из неволи — созвучна самым сокровенным переживаниям миланцев. Молитву освобожденных евреев зал бурно требует повторить. «Мне кажется, будто я присутствовал при освобождении Италии», — так у Бальзака размышляет миланец, а римлянин восклицает: «Эта музыка заставляет поднять склоненную голову и порождает надежду в самых унылых сердцах».
В брюлловской интерпретации трагедии Помпеи не меньшую роль, чем живые итальянские впечатления, сыграли и размышления о судьбе своей собственной родины. Он никогда не прерывал с нею связи, иногда приступы ностальгии охватывали его, и тогда он писал домой: «Но нам вдалеке от родины, от друзей, от всего, что делало нас счастливыми в продолжение 23 лет, каково нам — вы, может быть, после сего письма и будете уметь вообразить себе. Ни сосенки кудрявые, ни ивки близ него. Ноты пускай Мария напишет. Хотя здесь вместо сосен растут лавры и вместо хмеля — виноград — все мило, все прелестно! — но без слов, молчат и даже кажется все вокруг умирающим для тех, кто думает о родине». А Александр в 1829 году делится с отцом итогом своих размышлений: «Чем более я вижу людей, народы и состав их, тем более я должен любить свое отечество».
В 1831 году, в самое напряженное время работы над «Помпеей», Брюллов снова едет в Неаполь. Там судьба впервые сводит его с Глинкой, молодой композитор сам ищет встречи с художником. Они сразу — и надолго — подружились. Глинка был в тяжелом душевном состоянии. Еще не изгладились в памяти события 14 декабря. Он сам был тогда на Сенатской площади, провел там несколько часов. Карл впервые из уст очевидца слышал описание кровавых событий. Они говорили об этих замечательных людях, декабристах. Ведь декабристы — первые во всем мировом освободительном движении — не искали благ для сословия, из которого сами вышли. Они явили собой пример высокого бескорыстия. Почти все они принадлежали к богатой аристократии, то есть как раз к тому классу, против которого призывали выступить. Ратовали за то, чтобы от них самих и от им подобных было отобрано позорное право человековладения. Они отдали свои жизни не за то, чтобы своему сословию нечто «приобрести», напротив, — за право «отдать»…
Рассказывал Глинка и о новом царе. Все, что было в России косного, все осталось нетронутым. Всех-то реформ, что отменены наказания кнутом, зато двухвостая плетка заменена трехвостой… Первый же год правления Николай Павлович отметил учреждением тайной полиции — Третьего отделения. Верховная власть неотвратимо давила Россию. Да и не только Россию. Глинка только что проехал по Польше, в которой жесточайшим образом задавлено освободительное движение. Работать, творить на родине делалось все труднее. В 1826 году царь ввел новый цензурный устав, который остряки прозвали «чугунным». Насаждать, культивировать в обществе «мыслебоязнь» — вот его откровенная цель. Манифестом 12 мая 1826 года Николай объявил злонамеренными даже слухи об освобождении крестьян. Вновь начались в России бесконечные аресты. Слепая сила, неотвратимая, как стихия, как потоп, как землетрясение, как извержение вулкана, распоряжалась судьбами людей.
Рассказывая новому другу о печальных событиях, Глинка напевал своим проникновенным тихим голосом романс свой на стихи Батюшкова: «О память сердца! ты сильней рассудка памяти печальной…» Он сочинил его вскоре после того, как петербуржцы содрогнулись от зрелища виселиц на кронверке Петропавловской крепости. Тем летом 1826 года весь город был окутан дымной мглой, горели окрестные леса — сама природа словно возжигала факелы по убиенным… В романсе звучала и безысходная тоска, что овладела тогда сердцами русских, и обещание, что не забывается ничего из того, что остро ранит человеческую душу.
Слепая стихия, отнимающая человеческие жизни, — эта мысль все четче оформлялась в воображении Карла Брюллова. Вместе с нею, в неразрывной слитности — другая: в самых тяжких испытаниях истинный человек сохранит достоинство, честь, высокие нравственные понятия. Обе эти мысли, сплетенные воедино, лягут в основание «Помпеи».
Все искания предшествовавших лет, все волновавшие художника мысли, сама действительность России и Европы слились воедино, натолкнув Брюллова на этот замысел. Взрывы народного возмущения в Европе обращали мысль к драматическим коллизиям. Гибель декабристов, как и последовавшее за нею усиление верховной власти, заставляли задуматься об извечном конфликте между правящей властью и народом. К изображению народа звал и романтизм. Романтики широко ставили в своем творчестве проблемы — человек и стихия, человек и закон, человек и общественная среда. Во множестве произведений романтиков причина людских страданий видится в антагонизме личности и существующего общественного строя, в трагической несовместимости свободной воли индивида с государством, со стихийными силами природы, с обывательской средой. Общественные потрясения, крутые повороты, неизбежные в истории человечества, часто становятся темой романтических произведений. К 1831 году относится стихотворение Тютчева «Цицерон», в котором замечательный поэт утверждает, что, несмотря на тяжесть испытаний, выпадающих на долю современников роковых моментов истории, благодаря величию событий сами очевидцы обретают бессмертие: