Старая девочка - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Нет, – сказал Ерошкин, – вы нас снова не поняли, нас всё, по-настоящему всё интересует”. – “И первая брачная ночь тоже?” – “И первая брачная ночь тоже”, – подтвердил Ерошкин. “Понятно, – сказал с издевкой Корневский, – значит, интересы партии вот куда сместились. Ну что же, не знал, что вы теперь здесь корень контрреволюции ищете. Хорошо, гражданин следователь. Первая брачная ночь, так первая брачная ночь, у меня ведь нет выбора. И потом, раз я всех своих товарищей заложил, под вышку их подвел, по поводу первой брачной ночи в молчанку играть глупо. Вы, кстати, по-прежнему протокол вести не будете?” – осведомился он у Ерошкина. “Не буду, – сказал Ерошкин. – Я вас слушаю”. – “Жалко, что не записываете, – покачал головой Корневский, – очень бы убедительный протокол получился. Ну и для нашей молодежи, для тех, кто вступает в брак, полезный. Книжкой издать и вручать в загсе молодоженам”. – “Мы подумаем об этом, – сказал Ерошкин, – а пока я вас слушаю”.
“Значит, первая брачная ночь, – повторил Корневский, – я ее, естественно, хорошо помню. Опочивальню нам готовили очень тщательно, закончили всё только через три дня. Там была большая двуспальная кровать, ломберный столик, зачем, я не знаю, в карты отродясь не играл. В углу симпатичный такой кожаный диванчик. Потом, уже когда мы разъехались, Вера сказала, что он у них с Димой любимым местом был, и когда она глядела на него, сразу Диму вспоминала и тут же вспоминала, что муж ее отнюдь не Дима, а совсем другой человек. Так что можно счесть, что диванчик этот нас и развел. Было еще большое зеркало в раме, Вера мне сказала, что это любимое зеркало ее матери и для нее оно – главный подарок нам на свадьбу, а кроме того, пальмы, которые Верин отец выращивал просто мастерски. Покупал в лавке финики и из косточек выращивал. Да, забыл сказать: на ломберном столике стояла голубая фарфоровая лампа и лежали два альбома фотографий, один плюшевый зеленый с семейными снимками, это чтобы я имел возможность ознакомиться со всеми представителями Вериной семьи, такого количества родственников я, кстати, больше никогда не встречал, и другой – с видами Кавказа. Они туда в тринадцатом году на воды ездили.
Итак, – снова повторил Корневский, – первая брачная ночь. Это, собственно говоря, были декорации, а теперь само действо. Вера ушла в нашу спальню раньше, и, когда я вошел, на ней уже был розовый халатик, на голове чепец, кажется, из тюля, но я в тканях разбираюсь плохо, а к нему приторочен алый бант, смешно, но довольно красиво, ну и последнее – на ногах бархатные туфельки, какие татарки носят.
Я, значит, вошел, присел на кровать, хоть и не знал, можно ли садиться одетым. Вера в свою очередь, похоже, тоже не знала, что ей делать, но, подумав, устроилась рядом. Сидим, молчим, наконец я собрался с духом и, не спрашивая – поскольку на правах мужа, – поцеловал ее в щечку. Она мне ответила тем же. Снова минут пять посидели молча и снова обменялись такими же поцелуями. Потом она попросила ненадолго выйти в кабинет, я вышел, а через минуту слышу: «Войдите». Вошел, она уже выключила свет и лежит в постели. Я опять сел на кровать, а что делать дальше, хоть убейте, не знаю. Меня будто парализовало. С женщинами у меня, конечно, и раньше отношения были, а вот с женами, понимаете, нет. Когда я садился, у меня сапоги заскрипели, я вдруг сообразил, что здесь что-то не то, и говорю Вере: «Мне раздеться?» Она довольно холодно отвечает: «Как хотите».
Действительно, что на такой вопрос в такой обстановке ответишь. Но я от ее тона еще больше смутился, быстро стал с себя эти проклятые сапоги стаскивать, пружины скрипят еще больше сапог, а сапоги не стаскиваются. Всё же в конце концов я с ними и с остальным совладал. В постели же, знаете, ничего интересного, и тут я один виноват. У нее до меня ведь никого не было, а у меня какой-никакой опыт имелся. Но я Веру уже до такой степени боялся, что только об одном думал, как бы эту первую брачную ночь поскорее завершить.
Так что неудивительно, что и ей она ничего, кроме отвращения, не доставила. Едва всё кончилось, она мне каменным голосом говорит: «Уйдите». Я этого, конечно, не ожидал, хотя финал достойный; вскочил, тут, кстати, обнаружил, что лежал с ней в постели в носках, схватил френч, галифе, ремень, вышеупомянутые сапоги и – пулей из спальни. Что осталось от ночи, провел в кабинете на диване”.
То, что рассказал Корневский, полностью совпадало с записью в Верином дневнике: “Я зажгла свет, брезгливо, с недоумением осмотрела себя и поменяла простыни. Потом свет снова выключила и до утра лежала, не могла заснуть; то думала, какое это всё вранье, все эти восторги и упоения, расписанные в романах, то, как каждый из последних дней, – о Диме. На следующее утро я застала внизу одну маму, она сидела на диване с вязаньем и ждала моего пробуждения. Мама подняла глаза, не знаю, что она ожидала услышать, но, конечно, не то, что я сказала. «Я с ним жить не буду». Мама вдруг испугалась, схватила меня за руку: «Как так? Почему? Что случилось? Что он тебе сделал?» Я ее раньше такой никогда не видела. Я говорю: «Мама, ну чего ты разволновалась, ничего страшного не случилось. Всё то же, что у всех, ничего интересного. Просто я не хочу с ним жить и, извини, больше мне сказать тебе нечего».
Я была уверена, что этого вполне достаточно, мама теперь уйдет, оставит меня одну. Но вместо этого она снова схватила мою руку и тем же трагическим голосом, что раньше, стала вопрошать: «Господь с тобой, а родные что скажут? А о нас ты подумала?» И снова о родных, причем чуть не о каждом, подряд и пофамильно, и я тогда, как дурочка, отступила, осеклась и ушла к себе в спальню”.
“В тот же день в МОВИУ, – продолжал тем временем Корневский, – мне весьма кстати выдали подъемные, и вечером, вернувшись домой, я в качестве свадебного подарка вручил Вере три червонца, их тогда только что выпустили. Она обрадовалась, поцеловала меня, вообще была мила и весела. А следующим вечером мне были продемонстрированы обновки, купленные на МОВИУшные червонцы: лакированные туфли-лодочки, две пары шелковых чулок и шляпка. Через полгода, когда уже стало ясно, что мы с Верой так и так разводимся, я, не удержавшись, как-то сказал ей, что видел ее счастливой один-единственный раз – в руках с этими червонцами”.
Из дневников Веры Ерошкин знал, что через две недели после того, как они расписались, Корневского ненадолго отозвали в Орел сдать дела преемнику, а на следующий день в трамвае Вера случайно встретила Пирогова. Они разговорились, и он, узнав, что она теперь замужняя дама, муж же в отъезде, снова каждый день стал у нее бывать. Словно по соглашению, разговаривая, они старались не упоминать ни его жены, ни Корневского. Время от времени, если была хорошая погода, они вместе ездили гулять в Сокольники. Однажды, дело было там же, в Сокольниках, она ни с того ни с сего сказала ему: “Петр, возьми меня на руки”.
В дневнике примерно за полгода до этого Вера как-то пожаловалась, что часто она для самой себя была чересчур неожиданна. В детстве она больше всего любила, когда ее носили на руках, и теперь в Сокольниках ей вдруг показалось, что, стоит лишь захотеть, всё это можно вернуть. Пирогов с готовностью ее подхватил, сделал это легко, и ей тогда снова почудилось, что вернуться в детство можно так же легко. Она, как девочка, обвила руками его шею, положила голову на плечо и опять начала плакаться, что с Корневским несчастна, что замужем ей плохо.
Так они шли и шли, и она, увлекшись своими жалобами, даже не заметила, что Петр давно свернул с главной аллеи на какую-то узенькую тропинку и больше не слушает ее стенаний. Теперь он шел медленно, осторожно и то и дело озирался по сторонам, явно чего-то ища. Забеспокоившись, она уже изготовилась спросить, куда они идут, но не успела: тем же елейным голосом, каким чужие люди говорят с маленьким ребенком, он вдруг произнес: “А что это там за домик?” Она посмотрела туда, куда и он, и увидела небольшой сарайчик для садового инвентаря с удачно приоткрытой дверью – только тут она поняла, чего он от нее хочет.
Вся эта история перестала ей нравиться. Возвращение в детство не состоялось, она отпустила его шею и потребовала, чтобы он немедленно поставил ее на землю. Против ожидания, он без ропота подчинился, и Вере, едва она почувствовала под собой твердую почву, снова стало его жаль. “Слушай, Петр, – сказала она, смягчившись, – я вижу, что ты меня и вправду любишь, но чтобы мы оба потом никогда об этом не пожалели, прошу тебя: не здесь и не сейчас. Я бы очень хотела, чтобы наружу это не вышло. Сделаем так. Завтра ты придешь, как обычно, я же скажу бабушке, что не хочу тебя видеть и чтобы она сказала, что я на курсах. Через полчаса жди меня на трамвайной остановке у Яузского бульвара, я приду”.
“Оба сыграли эту сцену хорошо. Бабушка выпроводила Пирогова, а через полчаса я ушла, сказав, что иду к Ламиным. Мы встретились с Петром и, сев на трамвай, доехали до Трубной. Там, рядом с площадью, в переулках множество заведений с номерами для клиентов. В одно из них мы и вошли, не вызвав у коридорного никакого интереса, чего я, признаться, боялась. Не требуя с нас никаких документов, он открыл небольшую комнату, в которой был стол, пара табуреток да у стены помещалась железная кровать, застеленная грубым солдатским одеялом. Вернувшись, он брякнул на стол куцую подушку, простыни и оставил нас вдвоем.