Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из простого звания – в романе не было никого. Автор постоянно держался на высоте только одного высшего круга и утонченного воспитания.
Княгиня инкогнито тоже пробралась за границу – и соединилась с героем в каком-то уединенном уголке.
За границей действие происходит частью на водах в Германии, а потом в Южной Франции и Италии. Роман изобиловал описаниями видов природы, грациозных и целомудренных сцен любви, тонких заметок о произведениях искусства в музеях и т. п.
Герой и героиня, насыщенные страстью, оба, наконец, смутно начинают чувствовать неловкость своего взаимного положения. Кроме того, княгиня замечает – сначала усталость в своем друге, потом и симпатию его к Лидии, которую он встретил где-то в Париже, а потом в Швейцарии, с теткой.
122
Граф между тем давно просрочил свой отпуск и был уволен от службы. Он был до того поглощен страстью к княгине, что не исполнил даже обычных формальностей, не попросил отсрочки. Он и не хотел делать этого; законных причин у него не было: он был здоров, никакие дела не удерживали его за границей – а лгать, выдумывать предлоги было не в его характере. У него был предлог, и самый уважительный, по законам чести – это долг принести в жертву все женщине, которая пожертвовала всем для него, – и он подчинился этому закону, к крайнему отчаянию его матери и всех военных gros bonnets1 его круга.
Но когда, после многих месяцев, проведенных наедине, насыщенная страсть успокоилась, потом ослабела и, наконец, совсем упала – героиня украдкой уезжает от героя, возвратив ему свободу.
Граф и Лидия хотя еще не сблизились между собою, но уже заметны были первые признаки сближения. В частых встречах в уединенных затишьях, среди красот природы, они пристальнее вглядывались друг в друга, так что можно уже было предвидеть «зарю» той любви, которую, в припадках ревности, предугадывала княгиня.
Роман кончался пока этим. Далее, по словам автора, еще не было написано.
– ---
Прочитав первые главы, автор встал и предложил отдохнуть. Слушатели поднялись с мест молча, как будто раздумывая, что сказать о первых главах, – и ничего не сказали; кто позевывал, кто разминал ноги, только Лилина, сияя улыбкой, твердила «très joli» да молодая графиня, девица Синявская, крепко сжимая руку матери, влажными глазами смотрела ей в глаза и встала вместе с нею с дивана.
Автор и графиня стали ходить взад и вперед по комнате.
– Вы, графиня, конечно, еще ничего теперь не скажете мне? – спросил он.
– И после не скажу – зачем?
– Разве вы не знаете, как я ценю ваше мнение.
123
– У меня нет мнения, а только впечатление.
– Скажите ваше впечатление.
– Не умею, его надо угадать.
– В глазах сфинкса трудно угадывать, разве изменит улыбка ваша: она у вас добрее глаз…
– Надеюсь, не добрее улыбки Лилиной; посмотрите, она так и сияет, так и горит нетерпением сказать вам свое впечатление!
Он пожал плечами и подошел к Чешневу.
– Вы что скажете, Дмитрий Иванович? – спросил он старика, в раздумье поникнувшего головой.
– Ничего – я всё еще слушаю! – отвечал тот коротко.
Слушатели, стоя группами, говорили совсем о другом. Иные пошли к буфету «прохладиться», кто зельтерской водой с шампанским, кто просто шампанским; другие ушли в кабинет хозяина, выкурить папироску.
Опоздавший статский юноша пробрался к княгине Тецкой и поцеловал у нее руку, с словами: «Ма tante!»
– Ай! – закричала та и вздрогнула.
Он выразительно улыбнулся княжне.
– Eh bien?1 – спросила она чуть слышно.
– C’est fait, ma cousine!
– Оù donc?2
– Там, в швейцарской, в вашем пальто.
– Merci!
Между тем принесли чай, мороженое, конфекты. Григорий Петрович предлагал автору – оршаду, лимонаду, спросил, не хочет ли он шампанского в зельтерскую воду, наконец принес какой-то флакон с утоляющими жажду лепешками, купленный в английском магазине.
– В Лондоне, в парламенте, у всякого оратора непременно есть в кармане такой флакон! – объяснил он. – Я буду возить с собой в совет!
– А ты собираешься говорить там речи, как в парламенте? – спросил его приятель, толстый Сухов, – и оба засмеялись.
– Лучше вози в клуб, в субботу, после кулебяки прохлаждаться! – прибавил он.
124
Уранов успокоился только тогда, когда автор выпил вина с водой и предложил читать далее, прибавив: «если не наскучило!»
– Пусти меня, или пойдем к тебе наверх! – шептал газетный критик Кряков, косясь на звезды мужчин, – еще, пожалуй, проврешься – вон от тех беды наживешь! – Он указал на сановных стариков.
Студент засмеялся.
– Вздор какой! – сказал он. – Пойдем лучше в буфет.
Все опять уселись. Лакеи обирали пустые чашки, блюдечки от мороженого. Григорий Петрович поставил хрустальные вазы с конфектами на столиках перед дамами, а перед автором успел-таки положить флакон с прохладительными лепешками.
Фертов облетел опять всех слушателей.
– Comme c’est beau! On se croirait transporté à l’époque d’Homère1 – говорил он то тому, то другому.
– C’est joli! – вторила ему Лилина.
– C’est peu dire joli – c’est sublime!2 – кинул он ей в ответ и нагнулся было к графу Пестову, чтобы сказать что-нибудь в этом роде. Но автор бросил на него внушительный взгляд, и он присмирел.
Кроме Чешнева, еще двое гостей не вставали с мест: это пожилой беллетрист, от лени, должно быть, только вытянувший немного ноги вперед, будто потягиваясь, да Иван Иванович Кальянов, сослуживец автора, точно застыл в своей позе. Даже толстый Сухов, и тот уходил «освежиться» и принял стакан зельтерской воды с шампанским – от одышки, говорил он.
В буфете хозяин учтиво предложил и Крякову «освежиться».
– Не вредит! – сказал он и выпил стакан шампанского.
Кальянов просто не знал, как ему быть. Надежда на мистификацию рушилась – он видел это ясно: ни пересмотра проектов, ни дополнительных штатов, никаких смет, ничего такого в романе не было. А всё, что было -
125
ему было чуждо и даже противно, вроде какой-то детской забавы.
Сдавая вступительный экзамен в университете, по факультету камеральных наук, между прочим и из словесности, он запомнил имена Вальтер-Скотта, Бальзака, у нас – Загоскина и Лажечникова. Позднее, в журналах, он встречал имена Жорж Занда, Виктора Гюго, помнил, какого шума наделала «Капитанская дочка» Пушкина, затем романы Лажечникова, Лермонтова и Гоголя. Но он, став на практическую точку служебных занятий, уже ничего этого после не читал – и на роман смотрел… просто никак не смотрел. Он считал это женским или, как он выражался, бабьим делом и нахмурясь смотрел, как у его сестры, старой девушки, целый угол, точно дров, навалено было русских и французских романов.
А теперь вдруг зовут его слушать роман, – да еще требуют критики!
«Что я ему скажу? – раздумывал он про себя. – А он непременно спросит – вон то и дело поглядывает на меня! Сказать коротко «никуда не годится», это было бы всего удобнее и искреннее с моей стороны – да нельзя, если б и хватило духу; надо объяснить, почему не годится. Сказать «очень хорошо», – я рискнул бы и на это, а как спросят: что именно и почему хорошо? И когда роман бывает хорош, когда не хорош – чорт знает! Нет, не один чорт: вот этот журналист, сосед мой, знает; вон и тот, лентяем смотрит – тоже знает; и старик Чешнев сидит, точно всенощную слушает – и тот видно, что в своей тарелке!»
Он с завистью поглядывал на того, на другого из слушателей, стараясь уловить, по выражению их лиц, что им нравится, что нет, чтобы заготовить по этому себе какой-нибудь запас заемных впечатлений, и продолжал тупо и напряженно вслушиваться.
Автор между тем выводил лицо за лицом, рисовал ряд тонких сцен, пейзажей; чередою текли благородные, возвышенные мысли, блистали искры остроумия, слышались тоны нежных чувств или являлись штрихи наблюдательности. Все это свободно вязалось между собою, как будто разыгрывалось по нотам, и послушно выражало главные задачи или тезисы автора.
Герои были представители принципов чести, человеческого достоинства и высокой степени умственного
126
и морального развития – до внешней выработки включительно, до уменья выражать в каждом шаге и слове уважение к себе и к другим, до изящных, простых и естественных манер, до языка и всех форм общежития.
Это была чистая сфера джентльменов, салон жизни, где скорби и радости, заботы, труды и удовольствия, мысли, знание, искусства, даже самые страсти, подчинялись строгому регулятору традиционной школы вершин жизни, доступной в европейских обществах ограниченному меньшинству.
Ничего вульгарного, никакой черновой, будничной стороны людского быта не входило в рамки этой жизни, где все было очищено, убрано, освещено и украшено, как в светлых и изящных залах богатого дома. Прихожие, кухни, двор, со всею внешнею естественностью, – ничего этого не проникало сюда; сияли одни чистые верхи жизни, как снеговые вершины Альп.