История жизни, история души. Том 1 - Ариадна Эфрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы спрашиваете обо мне. Я поправилась, чувствую себя хорошо, лёгкие в порядке, не в порядке только сердце, но если я от него должна умереть, то, по-моему, это будет не так скоро. Работаю я по специальности, или, как говорят здесь, «художничаю». О природе сказать ничего не могу — я её совсем не вижу. Я [слово неразборчиво] не выхожу за калитку своей дачи. Зарабатываю достаточно — на карманные расходы остаётся около сотни рублей. Всё лето было молоко, теперь пошла картошка. Окружающие ничего, я ни с кем не дружу. Никогда не скучаю, но тоскую.
Асенька, никакие письма, особенно мои, не передадут всей моей нежности к Вам. Мне хочется, чтобы Вы знали, что в моих мыслях о прошлом, о настоящем, в моих мечтах о будущем (я не надеюсь, я только мечтаю), — в моих немного языческих молитвах, — Вы всегда. Берегите себя, Вы нам нужны, мы Вас любим. Я Вам буду, как маме, кофты вязать. Передайте большой привет Андрюше, если можно, пришлите адрес. Я уже давно потеряла тот, что Вы прислали когда-то.
Крепко обнимаю, целую и люблю.
Ваша Аля
' Письмо опубликовано в кн.: Эфрон Г. Письма. Калининград Моек, обл., 1995. С. 192.
2 Как указано Е.Б. Коркиной в коммент. к вышеупомянутой книге: «Через три дня после написания этого письма Г.Э. принял участие в бою <...> и, как записано в книге учета личного состава, “убыл по ранению 7.VII.44”. 183 медсанбат, обслуживавший 154 дивизию, в июле-августе 1944 г. не имел возможности вести учет раненых, поэтому сведения о Г.Э. на этом обрываются» (Там же. С. 223).
3 Как явствует из мемуарного очерка В. Бокова «Собеседник рощ», Б. Пастернак еще за день до отъезда М. Цветаевой приглашал В. Бокова 8.VIII.41 г. проводить ее в эвакуацию (Марина Цветаева в воспоминаниях современников: Возвращение на родину. М., 2002. С. 173).
А. И. Цветаевой
12 сентября 1945
Дорогая Асенька. Вчера получила Вашу открытку № 2, отставшую от четырёх, полученных мною на днях. Сегодня у меня тоже выходной, как тогда, когда Вы мне писали, только уже сентябрьский день, ясный и холодноватый. Скоро мой день рождения, между прочим, я всегда стараюсь его праздновать. Каждый год на Рождество устраиваю ёлку. Это - домашняя, невытравляемая традиция.
В годовщину маминой смерти я видела её во сне — она сидела за столом, седая и с очень светлыми глазами. Я говорила ей о том, что -как ужасно все умерли и исчезли и я - совсем одна. И стала её звать через стол, как Мур маленький её звал: «May, May»1. Она встала, сказала: «идём» — и стала с меня - не той, что во сне, а с настоящей, спящей — меня снимать одеяло. Это ощущение — скользящего одеяла - было настолько настоящим, что я проснулась.
Я не писала Вам, кажется, о том, что у меня здесь сохранились кое-какие мамины вещи — а так все её пропало. У меня — и в данный момент на мне — её синяя юбка, к<отор>ая всё носится. Есть её, уже состарившиеся, чинёные-перечинёные коричневые полуботинки, к<отор>ые она мне подарила ещё в 1936 г., носки, нитяные светлозелёные в цветную крапинку, потом на моей руке браслет из слоновой кости, который она мне подарила, когда мне было 16 лет; ещё есть носовой платок и красная косынка с чехословацкими человечками, привезённая ею мне в 1939 г. Всё это берегу и стараюсь доберечь до Вас. В предыдущем своём письме послала Вам копию первого и последнего полученного мною здесь Муриного письма.
Хоть мне и очень жалко, посылаю Вам Мура маленького и себя очень давнишнюю и надеюсь, что дойдет до вас это письмо и, главное, карточка. Не помню, когда и где мы с ним снимались. Суда по моему серому пальто - это Медон, но пальто это я носила долгие годы. На карточке Муру года три, а медведь - мой, мне его подарили папа с мамой на мой двенадцатый день рождения. Он был в зелёном костюме, связанном Муной Булгаковой2, впоследствии женой того самого Константина, который был героем «Горы» и фотографию которого, если переснимут, перешлю Вам тоже. На фотографии медведь уже Мурин, я ему его, конечно, передарила — и уже без зелёного костюма. Напишите, получили ли моё письмо с переписанными стихами Макса Волошина, и следующее с копией Муриного письма, и несколько открыток.
Вы просите написать про себя. Живу я здесь [окончание письма отсутствует].
1 Марина Ивановна подписала письма дочери от 16.V, 18.V. и 23.V.41 г. «Мау».
2 См. примеч. 10 к письму А.С. Эфрон А.И. Цветаевой от 1 .VIII.45 г.
А. И. Цветаевой
16 сентября 1945
Дорогая моя Асенька, у нас осень, серая, сырая, сирая1, всегда любимая мною. День позже просыпается и раньше засыпает, и в нём появилась какая-то особая чёткость. Вот в такие дни мама любила ездить в Версаль и нас с Муром, молчаливых спутников, брала с собой. Мы все любили парк там, где он начинал дичать и срастаться с лесом, а всё стриженое, причёсанное и официальное оставляли позади. Самое чудесное, конечно, был Трианон, тогда уже совсем покинутый и запу<ще>нный, — помните ферму, мельницу и все игрушечные владенья Рэн?402
Вчера вечером я забралась на лесенку нашего общежития, огляделась — за забором вставал туман, вырисовывая над лесом извилины невидимой мне речки, на фоне тёмной, где ночь сравняла оттенки листьев и хвои, опушки отчетливо вырисовывалась первая золотая, золотая и тонкая, как мама моего детства, берёзка. И я сразу вспомнила — вон там, за тем поворотом, откуда ветер доносит гудки паровозов дальнего следования, — в том чёрном лесу стоит камень друидов3, и у камня, виденьем байроновских времён и «Юношеских стихов»4, - моя золотая и тонкая мама и красивый черноглазый юноша -Вы, м. б., помните его? По-моему, он бывал у нас в Ваш приезд.
Его звали Николай Павлович Гронский5. Он был очень молод и очень хорош собою. Меня, девчонку, раздражала некоторая нарочитость его движений, эффектность его поз, но я сама была очень молода и поэтому не понимала, что такое - молодость. Высокий, с профилем юного генерала 12-го года, с романтической прядью над высоким лбом, он, конечно, писал стихи, не совсем бездарные, но и не совсем талантливые, короче говоря — плохие. Присылал их маме на суд, она, найдя в них проблески, увлеклась, перечеркнула, переделала, сократила, словом - превратила всё в глину и слепила заново. А юноша поверил, что сам — написал. Он стал бывать у нас и сразу же, с первого же взгляда, с первых же слов влюбился отчаянно. Это была, в общем, короткая история. Кажется, в «Юношеских стихах» где-то сказано: «Я взяла тебя из грязи, в грязь родную возвращаю»6 — так было и здесь. Не только его стихи она превратила в глину, но и его самого слепила по своему образу и подобию, а потом всё - и стихи, и человек вновь стали глиной, утратившей не только ею созданный, но и свой первоначальный образ. Я помню — как это тогда до меня доходило - отрывки их бесед, прогулок, писем, наш отъезд на берег моря и его бесконечные письма туда, где она была уже совсем иная, веселая, бронзовая, звонкоголосая, окружённая иными поклонниками и другой природой. Она звала его приехать, он не мог, задержанный какими-то.семейными обстоятельствами.
Потом мы вернулись туда, в ту квартиру, где и Вы у нас были. Он продолжал приходить, но уже всё становилось не так. Он оказывался постепенно и глупее, и ничтожнее, и вообще не таким, не тем, не созданным ею. Он делался самим собою, увы! — и в беседы, прогулки, письма врывалась её язвящая ирония, её раздражение. И он перестал бывать у нас. Не только у нас. Он совсем уехал оттуда, поступил в Брюсселе на юридический, кажется, факультет, она не слышала о нём и слышать не хотела.
Прошло несколько лет. Я помню, как сейчас, — мы сели в дачный поезд — мама, Мур и я, — чтобы из города ехать домой, в Медон. Рывком открывается дверь вагона, - Николай Павлович! Поблекший, растерявший мальчишеские позы и жесты, даже постаревший, он бледнеет при виде её так, что губы белеют. Первые, ничего не значащие растерянные слова:
Н.П. Гронский«как поживаете» и т. д. Он с жадностью смотрит ей в лицо, она усталым и близоруким взглядом глядит в окно, с вежливым интересом спрашивает о прошедших годах, об ученье. Приглашает заходить - он иногда заходит, но это всё не то, ах как не то, и она, и он -не те, и кажется, всё сгорело, и никогда ему не добиться огня от этой горсточки пепла.
Николай Павлович погиб неожиданно, трагически. Непонятным, необъяснимым и необъяснённым образом он попал под поезд метро, причём не под головной вагон, а между вагонами, в середине поезда. Закружилась ли у него голова, стало ли ему дурно, когда он стоял на перроне подземной станции, или — но никто не узнал и не узнает. Изуродованное тело - но лицо осталось нетронутым - родители привезли в свою медонскую квартиру. Между прочим, всего этого я точно не помню — не помню прощанья с ним, похорон — мама отстранила меня от всего. Она бросилась к нему, мёртвому, так, как он, живой, бросался к ней. Она помогала матери обмывать и одевать его, она была всё время с ней и с ним и с не меньшей, чем у матери, скорбью и страстью принялась за украшение могилы, вкладывая всю свою жизнь в эту смерть. Как две Марии у гроба Господня, они погрузились в это горе — его мать и его любовь, подружились неразрывно, и дружба эта продолжалась годы. Смерть сняла с него всё ею придуманное за, против и вместо него, и вдруг он предстал ей, ужаснувшейся утрате, таким, каким был в самом деле, - черноглазый юноша, такой простой и так по-настоящему любивший её всю свою короткую жизнь! Она стала разбирать его тетради — стихи только ей и только о ней, дневники — только о ней, её же письма и его - к ней, неотосланные. Она узнала, что в годы разлуки она была с ним и в нём, неотъемлемо. Помню, как тогда, в первые дни, она накинулась на меня с упрёками: «Ты не любила его! Ты не понимала его, ты всё смеялась над ним, тебе всё смешки были. О, он прекрасно знал тебя и терпеть не мог...» — ей хотелось найти виновного в том страшном, что она тогда переживала. (И действительно, мы с Николаем Павловичем никогда не дружили, очень любили друг друга поддразнивать - но и только. Ни приязни, ни неприязни особой у нас не было. Маленькому Муру, помню, он не нравился.)