Свет в окне - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну ты даешь, мать, – фыркнула Зинка. – Ее что, на улицу выгоняли? Куда дева-а-аться… Сидеть и не рыпаться, вот куда. Дождалась бы симпатичного, если Сомс ей оказался не хорош. Кто ее замуж гнал? Она что, в девках засиделась? Нет! Однако же за Сомса выскочила… И, главное, сначала пять раз заворачивала его, какой мужик такое бы терпел?
– Да плохо ей было с Сомсом, как ты не понимаешь? Она и не знала, что такое настоящая любовь, пока Босини не встретила!
– Ну так и шла бы к своему Босини, раз так. А то – сам не ам и другому не дам. Подруге жизнь поломала – жениха увела; крутила с ним у всех на виду, и Сомс видел. Зачем мужика позорила?
Вначале Настя слушала немножко снисходительно, но мало-помалу жесткая Зинкина житейская правота одерживала верх. Как всегда, в каждодневных делах Зинка оказывалась права, если только семейную драму викторианской Англии можно назвать каждодневностью. Бледнел и становился бессильным «социальный аспект», несмотря на всю обещанную Присухой перспективность, и семья как важнейшая первичная ячейка общества не объясняла трагическую жизнь этих двоих людей.
Многое в книге так и осталось загадочным, на каком языке ни читай: биржа… вложения… какие-то падающие консоли (это ведь из архитектуры?), разговоры о близящейся войне, хотя до Первой мировой минимум десять лет. Скользила глазами по невразумительным консолям, как делала в детстве, когда непонятные слова из захватывающей книжки просто отбрасываются; но человеческая боль не отпускала.
То же самое происходило с Зинкой: она настолько сжилась с Форсайтами, что легко и непринужденно находила самые неожиданные аналогии: «вот у нас в Днепропетровске одна тоже гуляла от мужа» или: «слышь, у нас на трубном похожий случай был…». Эти параллели смешили Настю: представить себе старого Джолиона в Днепропетровске было все равно что поселить его на «болоте», где рабочие в конце дня толпятся у ларьков «ПИВО – ВОДЫ», в которых никаких «вод» отродясь не было. Отсмеявшись, пробовала «перенести» героев на «болото», и стало еще смешней: хороша была бы Ирэн, в вечернем платье, с обнаженными плечами, на шарикоподшипниковом заводе! Однако где можно было представить себе этих людей, в их безнадежно старомодных нарядах, но с чувствами и поступками, не подвластными времени, чтобы не получилась карикатура? Да хотя бы здесь, в Старом Городе: и Сомс, и Босини, и старый Джолион со своей тростью – все безукоризненно в него бы вписались! Представить это не составляло никакого труда: читая, Настя видела всех Форсайтов именно здесь, и тогда уличные электрические фонари превращались в газовые, улочки Сохо и Уэст Энда мало чем отличались от тех, по которым она ходит каждый день, и красавица Ирэн так же естественно выглядела бы в квартире у Карла, за пианино. Правда, у него не было пианино, но ничто не помешало бы ему стоять в углу столовой – торцом к окну, например. Встречаясь с Карлом, Настя охотно рассказывала о работе над курсовой, снисходительно посмеиваясь про себя: ну что технари в этом понимают!
Карлушка внимательно слушал, иногда задавал вопросы, казавшиеся ей наивными, но главное, он перестал говорить о сценарии, что, по правде говоря, давно пора было сделать. Да и о чем там можно говорить, в самом деле? Она добросовестно прочитала этот «Вагон» – название было напечатано почему-то с твердым знаком на конце, – терпеливо ожидая, когда же начнется действие, появятся герои, начнут что-то говорить?.. Ничуть не бывало: никаких реплик, диалогов; ничего не происходит. Трамвай едет по улице – вот и все. Ничего удивительного, что Герман Карлович его не поставил – там нечего ставить, это обыкновенный черновик, набросок чего-то; не более того.
Так прямолинейно высказаться о рукописи «классика кинематографии», только что умершего, было невозможно, поэтому Настя энергично похвалила «интересный замысел», после чего как-то сами собой выскочили слова о единстве места и времени действия и о том, как важно сохранить архив Германа Карловича; в целом получилось очень достойно.
От удивления не осталось места для обиды.
Лучше бы она ничего не говорила, просто вернула бы рукопись. Или улыбнулась бы – не снисходительно, а своей обычной улыбкой, когда на щеке появляется милая ямочка.
Лучше бы он не давал ей читать рукопись. Вот если б можно было открутить события назад, как иногда показывают в кино, и герой пятится смешными шажками, словно его ритмично дергают за веревочку; его одежда за несколько секунд взлетает обратно к вешалкам и повисает неподвижно, а сам он, недавно вставший с постели, притягивается к ней обратно, словно магнитом, и скрывается в сугробе одеяла. Или, что совсем жутко, старик стремительно молодеет и превращается в юношу, каким он был в начале фильма – никакого «единства времени». Если бы вот так же рукопись, не дойдя до Настиных рук, послушно легла обратно в тонкую папку, ее створки захлопнулись бы сами собой и тесемки снова связались в бантик, похожий на кукиш. Либо он просто оставил бы сценарий лежать в черной отцовской папке, откуда тот вышел на свет – и никому оказался не нужен, и чем дальше, тем меньше шансов, что понадобится.
В сущности, Настины слова ничего не изменили, потому что непрошеная и безнадежная мысль, что фильм никогда не будет снят, появилась прежде этих слов. Только отец, и никто другой, мог вдохнуть жизнь в этот сценарий. Карл листал – в который раз! – рукопись и пытался увидеть незамысловатые картинки так, как их видел отец. Получалось плохо. Толстяк с тростью, садившийся в трамвай у газетного киоска, смахивал на соседа-старика с мемуарами; торговка, которая везла яблоки, неуловимо напоминала продавщицу из овощного магазина, и только улыбающаяся барышня никем не могла быть, кроме как самой собою, сошедшей со старой ростовской фотографии. Почему Карлушка был уверен, что это именно она, он не сумел бы объяснить.
Сейчас смешным выглядел поход в литературную студию, из которой только и запомнились стихи о драдедамовом платке (так и не выяснил, что это означает) да пьяненькая Ксения с украденным у нее романом. Вздумай он выйти и прочесть сценарий там, наверняка услышал бы что-то похожее на сказанное Настей.
А может быть, на филфаке принято так изъясняться?
Карлушка ровно уложил все пять экземпляров в черную папку – навсегда. Трамвай подошел к конечной остановке, вагон остановился, пассажиры вышли – нет, замерли и остались сидеть, как сидели, на своих местах. Когда-нибудь он вернется к отцовскому архиву; когда-нибудь, не скоро. Пока старался не думать об этом, чтобы не возвращаться мысленно к сценарию.
Помогало то, что ни с кем, кроме Насти, он на эту тему не говорил – и с нею тоже говорить перестал. Зато мешала взявшаяся откуда-то привычка пристально вглядываться в улицы, дома и вывески, чтобы увидеть город так, как умел видеть отец. Город стал другим, твердил он себе, и гасил неудобную пристальность взгляда, словно менял фокус фотоаппарата. Внимательно слушал Настю и в то же время наблюдал, как сиреневые голуби ходят по краю мостовой, упруго отталкиваясь друг от друга, как отодвинулась занавеска на окне, на миг возникла женская фигура, и руки с закатанными рукавами поставили синюю эмалированную кастрюлю. Занавески сомкнулись, Настин голос продолжал звучать. Посмеиваясь, она описывала своего руководителя – в ее рассказах он выходил похожим на одного из Форсайтов, – хотя Карлушка ничего смешного, кроме фамилии, в нем не находил, зато угадывал в этом человеке одержимость сродни его собственной над несостоявшимся фильмом – ничего похожего он не испытывал на работе.
– Он фанатик, конечно, – кивнула Настя. – У него все защищаются по «Саге».
Про себя подумала, что такой энтузиазм вполне объясним, например, неудачно сложившейся личной жизнью. Это подтверждали рубашки доцента Присухи: все они были каких-то неопределенных то ли серых, то ли бежевых тонов, как будто он умышленно покупал немаркие, пока она не догадалась вдруг, что рубашки эти были некогда белыми, а теперь просто застираны. Когда Присуха поворачивал голову или кивал особенно энергично, то на внутренней стороне воротничка был виден пришитый номерок прачечной с многообещающим началом «314», напомнившим число «пи», и едва ли не такой же длинный. Холостяк, решила Настя, или жена – корова ленивая. Отводила взгляд от прачечных цифр и сосредоточивалась на беседе.
Пока Настя наблюдала за доцентом Присухой, сам он составил определенное мнение о студентке Кузнецовой, в результате чего индифферентная вежливость сменилась вначале удивлением, а затем интересом. Его интерес не имел никакого отношения к красноречивым намекам Настиных однокурсниц («присушила ты Присуху»), да Присуха и не знал об их перемигиваниях, зато видел, что Кузнецова работает вдумчиво и целенаправленно, и за это доцент прощал ее неуклюжий, беспомощный язык изложения, когда пишущий не думает на английском, а переводит с русского, нагромождая сложные периоды, которые довели бы автора «Саги» до ярости или гомерического хохота, случись ему таковые прочесть.