Свежо предание - И. Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот говорит Лена Рыбина — девушка, которую он одно время немного любил. И она, кажется, была к нему неравнодушна. Теплая, курносая, с чистыми глазами. Вот она взгромоздилась на кафедру — еле нос торчит — и подняла над головой крохотный кулачок… За него? Нет:
— Товарищи, сейчас мы, как никогда, должны быть бдительными. Остервенелый враг…
Вывод — исключить. Искренна ли она? Да. Верит в эти слова. Она не сама их придумала — так думают и говорят миллионы. Он сам так думал, пока…
На кафедре — Марат Емельянов, в просторечии — Маратка. Парень неглупый. Часто они с Костей говорили по душам, валяясь под соснами в институтском парке. Много у него там было — в душе. Что-то он скажет?
Маратка говорит хитрее, не так прямо. У него выходит, что Костя Левин — парень неплохой, но классовая бдительность у него притуплена. Парню надо помочь. Надо разъяснить ему его ошибки. Он здесь наотрез отказался осудить своего отца, матерого врага народа. Ему кажется, что он поступает благородно. Но наше ли это благородство? Нет, товарищи. Это — классово чуждое благородство. Благородство разбойников Шиллера и других подобных подонков. Нет, товарищи! Наше пролетарское благородство — другое. Это — благородство Павлика Морозова, который не остановился перед тем, чтобы разоблачить родного отца, а в случае надобности и убить…
— Это его убили, — подсказывает кто-то из зала. Марат сверкнул глазами:
— Я говорю: в случае надобности. Говорю и подчеркиваю.
— Так что же ты предлагаешь?
— Если не признает своих ошибок, не осудит врага народа публично, перед лицом своих товарищей — исключить.
Один за другим поднимаются на трибуну, и все, как один: исключить. Исключить. Все против него. А если кто и «за» — тот молчит.
Наконец на трибуну выходит Юра. Все притихли. Любопытно, что скажет Нестеров, лучший друг Левина. Обычно на собраниях он помалкивает.
— Дружок перерожденца вылез, — кричит кто-то из зала. — Не давать ему слова! Рука руку моет!
— Дать слово, дать! — надрываются другие. Председатель дает слово Нестерову. Зал затихает.
— Товарищи, — начинает Юра.
— Сами знаем, что товарищи, — кричат из зала. — Ты по существу.
Юра пережидает шум, спокойно, свысока.
— Товарищи, — повторяет он, — наша страна переживает сейчас тяжелый, ответственный момент. Остервенелые враги народа…
«Что это он говорит? — волнуется Костя. — Неужели — и он против меня?»
Так и есть! Юра говорит как все, теми же газетными фразами. Прямо сыплет ими — ну и техника! Он говорит о необходимости рвать все связи с врагами народа.
В зале кто-то свистнул. Костя не верит ушам. Это — Юра? Он так удивлен, что не успел огорчиться.
И вдруг Юрина речь меняет тон. Он выпрямляется, черные глаза блеснули, узкая рука поднята. Театрально, но красиво.
— И что же мы видим, товарищи? Мы видим, что наш товарищ, сидящий здесь Константин Левин, давно уже выполнил свой гражданский долг. Только из скромности предпочитает об этом молчать. Дело в том, товарищи, что Левин порвал всякую связь со своим отцом, врагом народа, еще в 1930 году, за семь лет до того, как его отец был разоблачен нашими доблестными чекистами.
В зале зашумели.
— Да, товарищи, я отвечаю за свои слова. Я давно знаком с Левиным, часто бываю у него и за все время ни разу не видел отца Левина и не слышал, чтобы сам Левин его посещал. Я кончил, товарищи.
Раздались аплодисменты. Юра уходил с трибуны, немного позируя, как адвокат, выигравший трудный процесс…
— Левина, Левина на трибуну, — завопили в зале. Лед был сломан. Отовсюду поворачивались к нему дружеские лица, светились улыбки: «Дурак! Что же ты ничего не говорил?»
Костю вытолкнули на трибуну. Он стоял, опустив голову, красный до волос.
— Говори, Левин, говори! Погибая со стыда, он произнес:
— Нестеров сказал правду. Я не живу с отцом вот уже семь лет.
В зале опять захлопали, но кто-то зашикал. Председатель позвонил в колокольчик и сказал:
— Я думаю, что все-таки праздновать особенно нечего. Можно подумать, что Левин — какой-то герой. Как бы то ни было, он произошел от врага народа. Предлагаю вынести строгий выговор…
Собрание облегченно проголосовало за строгий выговор.
— Отделался легким испугом, — сказал ему Юра. — А ведь признайся, ты перетрусил-таки, когда я начал свою знаменитую речь?
— Мне она не понравилась, — сказал Костя. — То есть я тебе благодарен, но твоя речь мне не понравилась.
— Дурень! Запомни: с дураками лучше всего бороться их же оружием. Демагогия в наше время — великая сила. Сумел оседлать этого конька — смотришь, и жив…
После собрания Костя долгое время ходил как пришибленный. Он не мог забыть тех минут, когда вдруг оказался один.
Говорят, волки загрызают своих больных товарищей. Не дай Бог оказаться таким больным волком…
* * *И правда, идти, думая, было много легче. Костя и не заметил, как дошел до самой Невы. Этак он быстро обернется. Сегодня на ужин, говорили, дадут белковый суп из дрожжей. Он вернется и поужинает. Ему обещали оставить «расход»…
Какая-то старушка с судками в кошелке остановилась на видном месте и что-то разглядывала на ярко-розовом небе. Типичная блокадная старушка, обмотанная множеством платков, худенькая, как сучок, но не умирающая, а живая. Такая, вполне возможно, и выживет — это он сразу отметил привычным глазом. Во-первых, дистрофия «сухая», без отеков — это всегда лучше. А главное — глаза — темные, блестящие, живые. Этими темными, живыми, молодыми даже, глазами старушка пристально смотрела в розовое, светлое небо.
Рядом с ней остановилась другая женщина, много помоложе, даже, пожалуй, молодая, но очень уж грязная. Даже не очень худая. Может быть, продавщица в хлебном магазине? Такие не худеют…
— Ты чего смотришь-то? — спросила она старушку.
Та охотно откликнулась:
— Какая красота! Не правда ли?
— Жопа, — громко сказала женщина и пошла своей дорогой.
Старушка метнулась в сторону, чать супа, должно быть, выплеснулась из судка в кошелку. Она заахала, пытаясь поправить беду, поставила судок прямо на снег, вылила в него из кошелки какую-то жидкость, всплеснула руками, поправила платок и, робко озираясь на закат, затрусила вдоль по улице.
«…Вот такие-то старушки и защищают Ленинград», — думал Костя, идя своим путем. Он шел по мосту, и справа от него пламенело розовое небо, того чистого химического оттенка, который так возмущает в искусстве и так трогает в природе. Слева, в февральской синеве, настороженно повис тонкий полумесяц. Его словно ударило все это. Какая красота! Молодец, старушка. Оборванная, голодная, немытая — а видит красоту. А он — слеп.
Когда же он ослеп? Должно быть, с самого начала. Сразу, как началась война. Или потом, на фронте, когда прочел в газете страшные слова: «житомирское направление…».
Да, после того он ослеп. Но в этот день он еще видел, и то, что он видел, было страшно. Черный, ощеренный, вооруженный до зубов лес и красная ракета, кровавой улыбкой осветившая небо…
Фронт, война… Как это быстро прошло. Он не успел почувствовать, что воюет. Да разве он воевал? Подвешивал бомбы, протирал ветошью стволы… Он и оглянуться не успел, как его ранило.
— Осколок разбил кость, разорвал ткани, прекратил жизнь сосудов. В девяноста девяти случаев из ста такую руку ампутируют. Один случай из ста остается. Принял решение — сохранить руку.
Это сказал хирург у операционного стола. Принял решение и сохранил руку. Вот она — болтается сбоку, как лишняя. Врачи говорили, что подвижность со временем восстановится: массаж, гимнастика… Сиракузы. Это у Достоевского врач посылал чахоточного мальчика в Сиракузы, а у того башмаков не было…
Впрочем, какое это теперь имеет значение? Все представления сместились. Все, что было важно, выцвело, отодвинулось. Вперед вышли совсем простые, изначальные вещи.
Хлеб, жизнь, близкие… Родина.
* * *Обледеневший, горбатый мост остался позади. Но что-то случилось с ногами. Он не чувствовал больше общения со своими ногами и испугался: не дойду. Он вынул пакетик с хлебом и понюхал. Сейчас или на обратном пути? И не успел решить, как уже съел хлеб, грубо, по-дурацки, весь сразу. Не успел разжевать как следует. Ох, глупо! Надо было разделить на крошки и каждую есть отдельно, долго-долго. А теперь все кончено: нету хлеба.
…Да, о чем это он думал? О самых простых, изначальных вещах. О том, что с войной все стало на свои места. Грозно — но просто. Сомнений не было. Вот когда они наконец соединились — справедливость и верность!
Даже Юра это понял. Он, который всю жизнь во всем сомневался.
…Юра зашел попрощаться перед отъездом на фронт, в самые первые дни. Щеголеватый, подтянутый, тонкий в поясе, пилотка лихо надвинута на правую бровь, глаза темные, серьезные.