Свежо предание - И. Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уже четвертый раз ходил отсюда за письмами и по опыту знал, что, если думать, голод не так чувствуется и путь кажется короче. Только нельзя позволять себе думать стихийно. Думать надо по плану. Каждый раз он намечал себе, о чем думать. Разумеется, не всегда выполнял, но в общих чертах — да. На сегодня у него заранее было намечено: думать о детстве, самом раннем; думать об институте; думать о Юре Нестерове.
Но вот — сегодняшний сон вмешался в эти планы. Волей-неволей придется думать об отце.
Отец. Папа. Когда-то он его ненавидел. Ненавидел — из верности. Будь она проклята, однобокая верность!
Надо было быть шире, не замыкаться в своей верности. Теперь уже не исправишь… Недаром он видел, как отец ел свое сердце…
Он ведь и умер от сердца. Если верить официальному свидетельству о смерти, причина — спазм коронарных сосудов. Может быть, и не так. Ведь и здесь, в Ленинграде, нельзя верить свидетельствам о смерти. Пишут: «сердечная слабость», «пневмония», «стенокардия», а на самом деле — голод.
Впрочем, отец не голодал. Его арестовали в тридцать седьмом году…
Ночью позвонила Валентина Михайловна.
— Костя, ради Бога, приходите скорей. Вы можете?
— Разумеется, сейчас приду.
Он уже все понял. Отец был крупный партийный работник. Член партии с одиннадцатого года. А на таких был форменный мор.
Собственно, все началось еще раньше, в 35-м году, когда стране пришлось ощетиниться в ответ на убийство Кирова…
Про убийство Кирова он узнал в институте, на лекции. Кто-то вошел, шепнул два-три слова профессору, и тот, ужаснувшись, роняя мел, замолчал. Вошедший поднялся на кафедру:
— Товарищи! Свершилось неслыханное злодеяние! Сегодня, первого декабря, в шестнадцать часов от злодейской пули предателя пал любимый вождь ленинградского пролетариата Сергей Миронович Киров!
Какой поднялся крик в аудитории! Сразу заревел никем не подготовленный митинг. Студенты, один за другим, взбегали на кафедру, поднимали кулаки, кричали, грозили:
— Товарищи, что же это такое? Революцию ударили в самое сердце!
— Месть подлым убийцам!
— Нет пощады врагам народа!
А потом — демонстрации. И он вместе с другими, с траурной повязкой на рукаве, глотая слезы, шел в рядах и кипел, и ненавидел, и клялся. Ветер раздувал траурные флаги. Черный креп — на заводах, улицах, трамваях, фонарных столбах… А газеты кричали, вопили:
— На предательский удар из-за угла революционный пролетариат отвечает всеми видами репрессий!
Если бы его спросили, и он бы ответил тогда:
— Да, репрессии. Ничего не поделаешь. Так надо.
Пятого декабря — да, именно пятого декабря! — пришел Юра.
— Газеты читал? — спросил он.
— Нет еще.
— Прочти, балда.
И Костя прочел постановление ЦИК СССР о внесении изменений в существующие процессуальные кодексы. По делам о террористических организациях и террористических актах теперь полагалось:
— следствие заканчивать в срок не более 10 дней;
— дела слушать без участия сторон;
— кассационного обжалования не допускать;
— приговор приводить в исполнение немедленно после его вынесения.
— Ловко закручено? — спросил Юра.
— Ну что ж? Это неизбежно. Мы вынуждены были так поступить. В ответ…
— Эх ты, теленок, — презрительно сказал Юра.
— Я тебя не понимаю. В такие дни…
— Да. Дни тяжелые, страшные. Ты еще не понимаешь всего их значения. Не видишь сути.
— Ну, положим. А что видишь ты?
— Я вижу, что это — грандиознейшая провокация, которую знал мир. Немцы со своим поджогом рейхстага — сущие сопляки.
— Постой, — сказал Костя и весь похолодел. — Не хочешь ли ты сказать… Ты, комсомолец?
— Пойди, доноси.
— Подлец ты! Сам доноси. Сукин ты сын. В такие дни, когда вся страна…
— Те-те-те, — сказал Юра. — Избавь.
Ушел и дверью хлопнул.
Нет, с Юрой они довольно скоро помирились. Он не мог сердиться на Юру, здесь было его слабое место. К тому же так хотелось быть счастливым! В те студенческие дни так легко было быть счастливым! Счастье просто перло отовсюду, зеленое, как молодая трава. Не думать ни о чем — просто зарастать счастьем.
А жизнь становилась страшнее — высылки, аресты, расстрелы. Расстрелять в быту называлось: шлепнуть.
Костя не много думал обо всем этом. Снаряды ложились еще далеко от его зеленого блиндажа…
…Высылали старого доктора, Василия Никитича…
Жалко, но что поделаешь. Был связан с каким-то врагом народа. Еще должен быть рад, что легко отделался. Репрессии неизбежны…
…Арестовали популярного в институте, всеми уважаемого профессора и нескольких студентов, занимавшихся в его кружке…
Странно, а ведь совсем не был похож на врага. Да, теперь враги отлично маскируются. Если с ними миндальничать… Ведь писали ж в газетах, что готовилось покушение на самого Сталина. Страшно подумать!
Еще несколько мелких, далеких арестов…
И на тебе, прямое попадание — отец.
Валентина Михайловна открыла Косте дверь. Ну, так и есть, беспорядок, следы обыска. Только что ушли.
У Валентины Михайловны распух нос. Она сморкалась и всхлипывала: «Боже, какой ужас! Ну кто бы мог подумать!»
Костя с жалостью и отвращением, поддерживая за локоть, усадил ее на диван.
Она причитала голосом деревенской плакальщицы, голосящей по покойнику, но литературными, грамотными фразами:
— И как я буду теперь жить? Нет, вы мне скажите, чем я теперь должна жить? Опечатали обе комнаты! Я уже не могу открыть ящик комода! Там же мои вещи! Я им говорю: должна же я во что-то одеваться? Или вы хотите, чтобы я вышла на улицу раздетой? Не слушают. Не принимают во внимание. Говорю им, кричу: это же не его, это мои, лично мои вещи! Ноль внимания! Говорю им русским языком: его вещи на другой квартире. Он же пришел сюда голый. Даю ваш адрес. Ноль внимания!
Накричавшись, Валентина Михайловна как-то обмякла на руках у Кости, уперлась сырым носом ему в плечо и только вздрагивала. От нее пахло пудрой и паленой шерстью. Костя гадливо съежился и спросил:
— Ну а он как?
— Он, он… Почем я знаю, может быть, он и вправду был в чем-то замешан. У него были совершенно неподходящие знакомства. Помните, бывал у него этот, с бородой, старомодная внешность, доктор, как его?
— Василий Никитич?
— Вот-вот. Зачем было поддерживать это знакомство? Саша сам виноват. Тысячу раз я ему говорила: Саша, выбирай свои знакомства. В наше время нужно быть осторожным. Даже в газетах пишут: враг хитер и маскируется…
До чего же гадко было слушать свои собственные доводы от этой… Но все же прав был он, Костя, а Юра — нет.
Валентина Михайловна уже перестала плакать. Она в последний раз высморкалась, встряхнулась, подошла к зеркалу и легкими, мотыльковыми движениями стала поправлять волосы, с забавной гримаской на подпухшем лице:
— Нечего сказать, хороша! Нет, я вам откровенно скажу, Костя, женщина не должна позволять себе слишком переживать. Красота — это наш капитал. Она дается один раз в жизни. Не правда ли?
Она напудрилась, подкрасила губы и вот уже сидела рядом с ним на диване, как еще не обсохшая после дождя, но уже опрятная птица.
— А вы, Костя, уже совсем молодой человек, кавалер. Надо сказать, вы очень похорошели… Я бы вас не узнала!
Она потрепала его по руке.
— Что вам от меня нужно? — угрюмо спросил Костя.
— Моральной поддержки! И еще совсем пустяшного одолжения. Вы должны мне дать официальную справку — заверенную в домоуправлении, что ваш отец пришел сюда голым. Костя встал.
— Вы настоящая сука, — сказал он. — Я ухожу. И никакой справки вы у меня не получите.
Он имел удовольствие видеть на ее лице быструю смену выражений: игривое — испуганное — оскорбленное — гневное… Повернулся и вышел. За спиной он услышал разъяренный визг. Это была уже не плакальщица. Кричала уличная баба, вцепившаяся в волосы сопернице. Только это был грамотный крик. Крик с придаточными.
* * *А потом?
Потом об аресте отца узнали в институте и потребовали, чтобы Костя официально отрекся. Тогда это было принято — отрекаться от родственников, разоблаченных как враги народа. Он этого не мог. Старался, но не мог поверить, что отец — враг народа. Он мог ненавидеть отца (и раньше действительно ненавидел), но… нет. Уговаривали его — он молчал.
И вот — комсомольское собрание в знакомых, родных до каждого гвоздя стенах института. И все против него. Те самые, с которыми он жил, сдавал экзамены, ругал дрянные обеды в институтской столовке, у которых стрелял по трешке до стипендии, с которыми сам делился последним рублем. Те, с кем шел рядом после убийства Кирова. Братья.
Теперь у них другие лица — оскаленные, враждебные.
Вот говорит Лена Рыбина — девушка, которую он одно время немного любил. И она, кажется, была к нему неравнодушна. Теплая, курносая, с чистыми глазами. Вот она взгромоздилась на кафедру — еле нос торчит — и подняла над головой крохотный кулачок… За него? Нет: