Из тайников моей памяти - Павел Милюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На подземные раскопки Геркуланума я не польстился, а проехал кругом залива прямо в Помпеи. Излишне повторять, какое впечатление производит этот застывший вид римского города с его колеями на улицах, водопроводами, обстановкой домов, избирательными плакатами на стенах и всеми подробностями ежедневной жизни. Но тогда из девяти кварталов города были раскопаны только три, и внутреннюю обстановку домов только что перестали вывозить в Неаполитанский музей. Мне пришлось посетить Помпеи много позднее, когда в них работала милая Т. Варшер, дочь той самой барышни из Арбузовского дома, о которой я упоминал выше. Она составляла подробное, многотомное описание всякой вновь находимой частности для проф. М. И. Ростовцева; и когда в моих руках всякие гиды видели описание Помпеи, ею составленное, они уже не приставали с предложениями и говорили: это – наша principessa! В 1881 году я, конечно, не мог получить такого полного впечатления и после беглого дневного осмотра поехал дальше по берегу вплоть до Сорренто. Это чудесное место я тоже оценил много позднее; в то время я на него смотрел, как на самый дешевый способ переправиться на Капри.
Увы, этот дешевый способ оказался довольно предательским. Путеводитель говорил, что надо найти в Сорренто рыбака, который ежедневно перевозит на Капри почту, и что он берет пассажиров за ничтожную плату. Я нашел рыбака и поехал на его лодке. Но в этот день разыгралась буря. Я потом много ездил по океанам, и в тишь, и в бурю, но такого переезда не запомню. Перед лодкой волны вздымались стеной и круто падали водопадами брызг. Впереди, – как казалось, на самом близком расстоянии, – высился перед лодкой утес, на который ветер гнал нашу парусную лодку как будто неудержимо, и вот-вот лодка грозила разбиться. В конце концов все пассажиры переболели морской болезнью. Я был последний. Нечего и говорить, что въезд в Лазоревый грот был закрыт волнами. Я высадился на берег, совершенно изнеможенный, и целый день пролежал без движения в каком-то ближайшем отеле. К вечеру я поднялся и пошел по дороге, ведущей к крутому обрыву Salto di Tiberio (буквально – «прыжок Тиберия»), с которого, по преданию, Тиберий сбрасывал свои жертвы.
По дороге, на высшей точке горы, было для иностранцев выбрано место, с которого открывался вид на Неаполь, с одной стороны, и на острова Иския и Прочида – с другой. Вид действительно был грандиозный. За осмотр взималась плата, и туристам подносилась книга для увековечения своей подписью испытанных здесь впечатлений. Поднесли ее и мне. Помню свою подпись, потому что в ней отразилось не впечатление туриста, а ощущение одиночества, которое я носил в себе в течение всего путешествия. В качестве латиниста, я выразил это настроение двустишием:
Quid notum nemini totis scribam litteris nomen?Ignotus ut maneam, hae solae sufficiunt.
P. M. Mosquensis.[8].На этой высшей точке мое путешествие заканчивалось. Вернувшись на пароходе в Неаполь, я уже проделал весь обратный путь, нигде не останавливаясь: средств едва хватило на этот кратчайший способ возвращения.
7. Последний год в университете (1881–1882)
Лекции в университете уже начались, когда я вернулся из Италии. Но я мало заботился о лекциях. Мне казалось, как будто я уже окончил университет, и отсрочка на год есть простая формальность. К тому же и состав моих новых однокурсников был мне совершенно неизвестен. Среди них у меня не было ни товарищей, ни близких друзей. Те, с которыми мы четыре года назад вместе вошли в стены университета, ушли в жизнь. Я остался один, и охоты сближаться вновь у меня не было. К этому присоединилась традиционная привычка старших смотреть на студентов младших курсов как-то свысока и снисходительно. Так на наш курс смотрели студенты старшего курса, например, Карелин или Якушкин, о которых речь будет дальше. Так и я склонен был смотреть на догнавших меня студентов. Это было, конечно, неправильно, и среди них было немало интересных людей. Я сразу могу назвать двоих: Матвея Кузьмича Любавского, которому суждено было впоследствии занять кафедру Ключевского, Василия Вас. Розанова, прославившегося потом в роли писателя-философа определенного направления.
Оба в университете были мало заметны. С некоторыми другими я ближе сошелся по работе в семинарии П. Г. Виноградова, единственно меня интересовавшем на этом курсе. Я не могу точно вспомнить, какая именно тема трактовалась участниками семинария в этом году: кажется, это был разбор, очень строгий, первого тома Фюстель-де-Куланжа, посвященного концу Римской империи. Может быть, тогда же, а может быть, и несколько позже, я встретился там с некоторыми участниками общей работы, которые стали моими друзьями. Украинец Петрушевский, талантливый исследователь Средневековья – в том духе, как мы понимали историю, то есть главным образом как историю социальную и историю учреждений; Моравский, след которого я потом потерял; А. И. Гучков, явившийся к нам из Берлина с репутацией бретера и выбравший себе тему о происхождении гомеровского цикла; так и не докончив этой работы, он отправился помогать бурам. Предвестником возвращения Гучкова из Берлина явился его друг, молодой француз Жюль Легрa, бывший секундантом Гучкова на одной из его «мензур» (студенческих дуэлей) в Берлине. Он привез с собой живую и остроумную книгу берлинских наблюдений: «Афины на Шпрее», которая очень выгодно его характеризовала. Чтобы подчеркнуть его наблюдательность, припомню один эпизод: мы шли вместе из моей квартиры на Плющихе к Арбату; на углу Арбата и Новинского бульвара тянулась полукругом линия низеньких мясных и бакалейных лавок; над ними стоял молодой месяц. Легрa остановился перед этой картиной как вкопанный. «Tiens, да ведь это – Азия!» Я был поражен: никогда я не думал, что Азия начинается так близко от моей квартиры. Потом, путешествуя по караван-сараям настоящей Азии, я всегда вспоминал это восклицание Легрa. С этого времени мы с ним подружились.
Остается упомянуть еще об одном, довольно пассивном участнике семинария П. Г. Виноградова, о М. Н. Покровском. Покровский прогремел при большевиках своим квазимарксистским построением русской истории. Ими же он был и развенчан. У нас он держался скромно, большею частью молчал и имел вид вечно обиженного и не оцененного по достоинству.
Центром притяжения для этого небольшого кружка был сам руководитель семинария. О его достоинствах я уже говорил выше. Мое личное сближение с ним продолжалось; не помню, тогда ли или немного позднее он ввел меня в свою семью. Отец его был директором женских гимназий; семья состояла, кроме П. Г., из четырех дочерей разных возрастов. Старшая, Елизавета, очень культурная и умная, вышла замуж за начальника отца П. Г., Соколова, две следующие, Наталья и Александра, были несколько моложе меня. Младшая, Серафима, была еще цыпленком. Отношения со всеми ними были у меня самые дружественные.
Общественные ожидания, возбужденные первыми неделями царствования Александра III, быстро рассеялись, когда Лорис-Меликова сменил Игнатьев, а Игнатьева вытеснил Победоносцев. Революционная борьба была подавлена крутыми репрессиями, и в политической жизни наступило затишье, продолжавшееся в течение почти тринадцати лет царствования Александра III. Для научной деятельности, в частности для моей, это затишье оказалось чрезвычайно полезным. Я мог отныне после неудачного политического опыта всецело погрузиться в научную работу. Начало этой работы я и должен вести с последнего университетского года.
Не ожидая ничего для себя нового, я очень манкировал университетскими лекциями (за исключением лекций проф. Виноградова). Но освободившийся таким образом досуг я употреблял на серьезное чтение социологического, политико-экономического и исторического содержания. Русская история, в частности, продолжала стоять у меня на первом плане. Центром внимания в этом отношении стала, конечно, диссертация В. О. Ключевского на тему о «Боярской Думе», начавшая печататься отдельными статьями в «Русской мысли». Построение киевского периода сразу показалось мне в ней, при всем остроумии автора, искусственным и спорным.
Напротив, объяснение частнохозяйственного происхождения государственных учреждений Московской Руси увлекло меня своей глубиной и основательностью. Мысль начала сосредоточиваться в этом направлении.
Приближалось время выпускных экзаменов, и я – слишком поздно – заметил многочисленные пробелы, образовавшиеся у меня в результате непосещения лекций. Старый гимназический способ покрыть эти пробелы состоял из нескольких бессонных ночей, проведенных над лекциями при помощи крепкого чая. В университете этот способ облегчался снисходительностью профессоров. Я уже говорил о том, как упрощенно мы сдавали экзамены у Нила Попова. На экзамене у проф. Дювернуа, по курсу о древнеславянском языке, которого никто не слушал, дело обходилось несколько сложнее. Брали билеты три студента подряд, и пока отвечал первый, два другие отходили от экзаменационного стола к скамьям, где уже был заготовлен конспект лекций, и прочитывали конспект, соответствовавший вынутому билету. Не помню, как сходило у меня с рук такое незнание по другим предметам, но на экзамене у Виноградова у меня случился неприятный казус, тем более неожиданный и для меня, и для профессора, что я сам и издавал его лекции. Положившись на свое знание их, я только накануне экзамена, перебирая лекции, заметил, что нескольких листов в моем экземпляре недостает вовсе. Просидев ночь, чтобы освежить в памяти курс, я пошел на экзамен, положившись на случай. Можно себе представить мое крайнее смущение, когда я вынул билет, как раз соответствовавший недостававшим листам – о германской исторической школе. Делать было нечего, я стал вспоминать читанное на эту тему в толстом Handbuch’e о немецкой историографии – и начал ответ. Виноградов сперва пришел в недоумение: того, что я говорил, не было в курсе. Потом догадался, усмехнулся и, не прерывая меня, поставил удовлетворительную отметку. Потом уже я объяснил ему, в чем было дело. По счастью, наша дружба от этого нисколько не пострадала. Виноградов выступил главным моим защитником в вопросе о моем оставлении при университете. Он знал от меня, что я хочу специализироваться на русской истории. Тем не менее и он, и проф. Герье, последний в особенности, стали настойчиво убеждать меня остаться при университете по кафедре всеобщей истории.