Письмовник, или Страсть к каллиграфии - Александр Иванович Плитченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вижу снег. На склепе двери нет.
Пора домой. Вот дома изумятся!
Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться,
А как он весь успел перемениться!
Бегу. Сугробы. Мертвый лес торчит
Недвижными ветвями в глубь эфира,
Но ни следов, ни звуков. Все молчит,
Как в царстве смерти сказочного мира.
А вот и дом. В каком он разрушеньи!
И руки опустились в изумленьи.
Селенье спит под снежной пеленой,
Тропинки нет во всей степи раздольной.
Да, так и есть: над дальнею горой
Узнал я церковь с ветхой колокольней.
Как мерзлый путник в снеговой пыли,
Она торчит в безоблачной дали.
Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Все понял я: земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
январь 1879
Мы говорим о космизме восприятия мира, порою понимая под этим прямое перечисление в стихах ненаполненного терминологического ряда — пространство, вселенная, космос, ракета, орбита и пр. Но стоит вчитаться в такие стихи, становится очевидным, что по силе и качеству ощущений полет в космос в них ничем не отличается от поездки на автомобиле за город. Полет в космос вызывает у автора эмоции того же мизерного масштаба, хотя и выражены они «космическими» словами.
Афанасий Фет, которого часть критики продолжает числить по ведомству «тихой лирики», даже и в обыденных ситуациях выражает столь сильные чувства, что подлинный космизм восприятия проходит по всему его лирическому миру.
Я загораюсь и горю,
Я прорываюсь и парю
В томленьях крайнего усилья
И верю сердцем, что растут
И тотчас в небо унесут
Меня раскинутые крылья.
29 августа 1885
Чувство космоса, чувство человека в космосе и космоса в человеке Афанасий Фет выражал сильно, точно, заразительно.
Унылая наша инерция невнимания к собственным богатствам, отрицания нами собственных богатств, когда до сих пор плохих стихотворцев по дурной привычке ругают именем Фета, — все- это нас же самих и обедняет. Мы все еще по какой-то странной пугливости не хотим всей душой открыться нашему родному русскому слову, принять высокое богатство русской классики, которое почитаем зачастую только на словах, а не на деле.
И не потому ли, в частности, это происходит, что иному громыхателю прописных истин, горячему повторятелю вчерашних газет в кое-как на скорую руку зарифмованных стишках, ему удобнее существовать в литературе, когда в ней нет Фета, Майкова, Никитина, когда непереваримый мусор скороспелой серой псевдопублицистики не поверяется чистотой и силой классики, ее верностью действительной жизни национального характера. За частью классики закрепляется оценка — ДА, НО… И всем этим складывается, как норма, невнимание молодых к классике, они приходят к своим книгам без ШКОЛЫ. А если вдуматься, то чего недостает современной поэзии последних поколений, так это настоящей классической ШКОЛЫ. Представь себе балет без школы, без постижения классики; представь живопись без рисования гипсов и постижения законов перспективы, классической композиции; представь себе музыканта, скрипача, у которого не поставлена рука, который не прошел школу классики… А для стихотворчества это стало почти нормой. И нет ничего неосновательнее, бездоказательнее, чем бодряческие утверждения, что культура стиха, общая культура поэзии — растет, что она выросла! Увы, нисколько!
Напомню тебе еще одно стихотворение Афанасия Фета, где космизм восприятия выражен настолько ощутимо, красиво и сильно, что эти строки — как живая классика — бессмертны:
* * *
На стоге сена ночью южной
Лицом ко тверди я лежал,
И хор светил, живой и дружный,
Кругом раскинувшись, дрожал.
Земля, как смутный сон, немая,
Безвестно уносилась прочь,
И я, как первый житель рая.
Один в лицо увидел ночь.
Я ль несся к бездне полуночной
Иль сонмы звезд ко мне неслись?
Казалось, будто в длани мощной
Над этой бездной я повис.
И с замираньем и смятеньем
Я взором мерил глубину,
В которой с каждым я мгновеньем
Все невозвратнее тону.
1857
В стихотворении «Никогда» сила творческого воображения в том, что свое исчезновение — исчезновение одного человека, себя — представлено, как исчезновение всей и всякой жизни на планете.
Земля рождается для человека с его собственным рождением, земля умирает для человека с его собственной смертью. Потому так склонна иногда старость собственное старение воспринимать как старение мира, а собственный грядущий конец, как грядущий конец света.
Афанасий Фет нарисовал картину мертвого мира и единственного оставшегося в живых человека. Страх абсолютно одинокой жизни — это выражение страха всегда одинокой смерти. Все остается — льется свет, шумит ветер, движутся птицы, говорят, смеются люди, а он одиноко, один, в одиночку — непонятно почему, по какому смыслу и праву, за что? — обречен покинуть этот живой мир! Это ощущение, ощущение смерти, дано Афанасием Фетом космически.
«Пароходы, строчки и другие долгие дела» — это космическое воплощение бессмертия человеческого.
Ты же рассредоточил и ослабил ощущение серьезности, космизма ухода человека из мира физически живых, — последний пилот, последний хирург, спелеолог, альпинист, велосипедист и — т. д. и даже, скажем, — последний подниматель ложки с манной кашей. Это уже доведение — пусть невольное — серьезного до пародийного звучания.
Все же в твоей разработке сюжета я не почувствовал, что ты хочешь донести мысль: каждый человек — и первый, и последний на земле (единственный). Каждый человек — космос — и Акакий Акакиевич, и Иван Александрович, и Иван Ильич.
«Никогда» Афанасия Фета и «Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого — вещи удивительно созвучные, органически связанные.
Классики понимали ценность жизни и единственность человека, как единственность космоса…
Твоя же придумка о планетке, лишенной возможности к продолжению рода — так пока что совсем не воспринимается.
Это или агитация за увеличение детей в семье или