Заговор ангелов - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось, боялся я зря.
Демиург открыл дверь и сказал тоном опереточного простака:
– Привет! Только не надо мне тут сочувствие корчить.
У меня возникло простое желание навсегда послать демиурга в задницу, но я смолчал. Мне как будто мешало невидимое присутствие покойницы.
На похоронах Постников вёл себя так, что его можно было принять за бригадира могильщиков или распорядителя траурной службы: он подгонял, покрикивал и давал поручения всем подряд. Когда открытый гроб для прощания поставили у подъезда, с неба полетели снежинки. Писатель немедленно принёс чей-то девичий зонтик от солнца с двумя сломанными спицами и вручил мне, чтобы я держал его над изголовьем гроба. Так я стоял в карауле с этим кособоким зонтом весёленькой расцветки, а пожилые родичи и бывшие сослуживцы постниковской матери, подходя прощаться, смотрели на меня с подозреньем и опаской: совсем безумный или не совсем?
Желание послать демиурга в задницу или в другое аналогичное место возникало довольно часто, но чтото меня сдерживало. Ещё некоторое время я с туповатым видом выслушивал на своей кухне феерические суждения о деньгах, о премиях, о деньгах, о высокой писательской миссии, о патриотизме. Кончилось тем, что Постников меня обокрал – как-то очень ловко, по-обезьяньи, даже не прилагая специальных усилий, чтобы это скрыть, и я наконец с лёгким сердцем избавился от столь возвышенных отношений. Больше я демиурга нигде не встречал, только видел по телевизору сидящим в президиумах, жюри и за круглыми столами. Думаю, за премию можно в принципе не волноваться, он её, кровь из носа, неминуемо получит, если до сих пор не получил.
В том неприглядном августе, когда отсутствие любви стало физически осязаемым бедствием, на меня накатывало тихое ожесточение. Работу я не искал, поскольку для получения должности требовалось показать себя с лучшей стороны, кому-то понравиться. У меня не осталось лучших сторон. Я лежал на боку, лицом к стене, и не хотел нравиться ни одному человеку в мире.
В тяжёлой фаянсовой кружке я заваривал чёрный цейлонский чай, вяжущий язык, и ничто не мешало мне наслаивать нечитаемые кухонные помарки на мятых, никому не нужных листах. Это одинокое мнимое занятие, оставаясь сугубо приватным и кухонным, всё же не было для меня игрой в бисер, нет. Я ловил себя на том, что любая правка – будь то замена существительного или отказ от эпитета – влечёт за собой некое жизненное решение: словно в каждом зачёркивании, каждую минуту окончательно и бесповоротно решается не только то, каким станет текст, но и то, каким предстоит быть мне самому.
Почти всё остальное время я валялся пластом, как тяжелораненый в лазарете. Грех жаловаться: в той презренной, тысячу раз обсмеянной позиции неудачника, застрявшего лёжа на боку, я успел совершить смешное и страшное открытие, которое в дальнейшем только и делало, что подтверждалось самым фантастическим образом.
Открытие касалось природы желаний. Если коротко, сводилось оно к следующему. Всё, что со мной происходит, сваливаясь то как снег на голову, то как манна небесная, вызывается моими желаниями. Стоит мне глубоко, в полную силу захотеть какого-то события или факта – и всё, я попался, то есть буквально обречён на это событие или факт. Сильно пожелать означает в конце концов получить.
Объяснение нашлось вполне идеалистическое и в целом устроило меня. Я просто допустил, что мир – не единый законченный механизм (чему нас учат везде, начиная со школы), а единая незаконченная мысль. Её вектор и наполнение, как ни странно, в угрожающе большой степени диктуются человеческими мыслями или, вернее сказать, воображением, которое, собственно, для того людям и дано.
Какой-нибудь старинный гений, думавший о возможности летать по воздуху быстрее птиц или мгновенно посылать сообщения в любой конец света, не предугадывал будущее, а надиктовывалего.
Впрочем, закон даже не требовал обоснований, он и так работал точно и безошибочно, будто мина с часовым устройством. Раз от разу я убеждался в том, что силы природы или ангелы-хранители (или как они там называются?) только и ждут, когда я чего-нибудь захочу, потому что именно это приводит их в целенаправленное движение, избавляя от холостой беличьей беготни в колесе.
После месяца безработицы мне вздумалось наконец подыскать себе новое рабочее место. Искал я его разборчиво и тщательно, в течение трёх или четырёх вечеров – правда, не выходя из дома и сугубо мысленно. На следующей неделе мне позвонили с предложениями сразу из четырёх мест, и один из вариантов был таким, что в ту пору я мог о нём только мечтать.
Всем звонившим я отвечал, что беру время на размышления, и продолжал возиться с романом, пока он вдруг не закончился. Я даже поначалу растерялся, поскольку не успел к тому моменту придумать, что буду делать с готовым текстом. А теперь, дочёрканный вдоволь и перепечатанный в два интервала на портативной югославской машинке Unis, он стал отдельной самостоятельной вещью, которая лежала на подоконнике и чего-то молча ждала.
У меня не было характерного для таких случаев острого желания опубликоваться, но была одна прекраснодушная иллюзия, о которой даже неловко вспоминать. Мне казалось, что над всеми авторами, опытными и начинающими, где-нибудь в строгих столичных редакциях либо ещё где-то обитают некие хранители стиля, держатели эталонных мнений и высшей литературной планки. Нужно только решиться примерить, прислонить свою готовую вещь к этим эталонам, чтобы получить безошибочно справедливую оценку.
Мне понадобится не так много времени, чтобы избавиться от полудетского миража. Противоположная точка зрения, возможно, страдала тем же мальчиковым радикализмом, но была гораздо больше похожа на правду. Никаких эталонных мнений, а также их носителей не существует. Существуют лишь разрозненные авторы-одиночки с разной степенью сумасшествия и здравого смысла, мужества и страха, которые заняты своим одиноким и мнимым делом. Им не на кого оглядываться и не к чему примериваться, кроме собственного вкуса и неписаного внутреннего закона.
А в тот раз я просто выбрал из нескольких литературных ежемесячников самый знаменитый и респектабельный, с многолетней репутацией «главного толстого журнала» страны. Но меня привлекала не столько солидность издания, сколько его неприступность для дилетанта без имени, что называется, с улицы: семьдесят с лишним лет там публиковали наиболее значительных русских авторов, ставших классиками двадцатого века. Не считая тех, кто старательно имитировал крупный калибр.
Адрес редакции я переписал из выходных данных журнала.
На почте меланхолическая девушка, перепачканная чернилами и клеем, смутила меня вопросом:
– У вас бандероль ценная?
Я не сразу сообразил, что на бандероли с объявленной ценностью, прямо на упаковке, требуется надписать конкретную сумму в рублях; мне показалось, такой ценник был бы слишком внятной издёвкой автора над собой и над получателями рукописи. Поэтому я ответил с максимальной небрежностью:
– Да что вы, какая там ценность!
Идти домой с пустой сумкой было приятнее, чем нести на почту полную.
За то время, пока я приканчивал рукопись, лучший из вариантов новой работы бесследно уплыл.
Дней пятнадцать я с переменным успехом овладевал новыми специальностями руководителя рекламных проектов и дизайнера-верстальщика. Сложность заключалась в удвоенном поглощении кофе и сигарет. Если бы не телефонные беседы с кем попало, работа была бы и вовсе неплохой.
Через пятнадцать дней, завязывая шнурок на ботинке в прихожей, я ухитрился порвать его на три части; запасного шнурка не имелось, и потому, согнувшись в три погибели, я пробовал увязать три в одно, тупо наращивая количество узлов и раздраженья на самого себя, пока не зазвонил телефон.
Я поднял трубку и стал разглядывать хмурого персонажа в зеркале, вечереющем на стене. Его лицо могло бы нагнать страху на целый детсад. Мужской голос по телефону сказал, что звонят из редакции журнала, из отдела прозы – они там прочли и приняли решение печатать роман.
Он что-то ещё упомянул о текстовых купюрах по техническим нуждам, но я не запомнил. Потому что этот персонаж в зеркале, сохраняя всё такую же хмурость на лице, положил трубку и молча подпрыгнул до потолка.
«Придурок, – сказал я ему. – Нашёл из-за чего прыгать».
У меня ни разу не возникло искушения перечитать свои первые «кухонные» опыты в опубликованном виде, устроить очную ставку с тем мальчикомпризраком, которому я позволил существовать отдельно от моей жизни. Но всякий раз, когда до меня доносились отзвуки его печатных похождений – будь то предельно откровенное письмо незнакомой женщины откуда-то из влажной приморской Тамани, где я вообще никогда не бывал, или рецензия на четырёх страницах в пафосном парижском «Ревю де Дё Монд», – я испытывал безграничное изумление перед самим этим фактом: о моём затрапезном, стыдном, почти иллюзорном кто-то посторонний говорит как о реальноми родном. Будто ловит голым горящим лицом изморось, посланную зимним таманским небом, или с непостижимой тоской глотает запах кофейной пенки на случайной террасе в Латинском квартале.