Заговор ангелов - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот призрак из текста, из пропасти наивных многоточий, ушедший лёгким шагом по своим делам, чуть позже одарил меня сюрпризами такого рода, что я вправе усматривать в них доказательства чуда.
Невозможные случайности с календарным упрямством доказывали свою счастливую и рискованную неизбежность.
Я однажды опрометчиво зачитался бойдовским жизнеописанием Набокова, крупнокалиберным двухтомным опусом, который нельзя пролистать наспех. В такие большие книги запрыгиваешь, как в поезд дальнего следования, и, пока едешь, настолько пропитываешься болтливыми печалями попутчиков, дымным холодом в тамбуре, чьей-то жирной снедью, что рискуешь забыть о своей станции.
Читал я, как водится, лёжа на спине, но время от времени вставал и подходил к компьютеру, чтобы проверить электронную почту; мне должны были прислать на редактирование срочные рекламные новости о смертельной угрозе целлюлита и нечеловеческой прекрасности осенне-зимнего Армани. Мокрый снег за окном с лёгкостью удостоверял преимущество слякоти и распутицы перед любым гламуром.
Между тем «Набокова беспокоило то, что его книгу назвали порнографией и вот-вот разразится скандал… В конце января Джон Гордон, издатель скандальной газеты “Санди экспресс”, ополчился на Грэма Грина за его положительный отзыв о романе Набокова: “Без сомнения, это самая грязная книга, какую я когда-либо читал… Того, кто опубликует или станет продавать её здесь, безусловно ждет тюрьма”… Прослышав об этом, “Галлимар”, самое престижное издательство во Франции, тут же решило поскорей опубликовать “Лолиту” по-французски.
В Америке “Лолите” пришлось дожидаться своей первой суперобложки дольше, чем “Пнину”. Во Франции первосвященники из “Галлимара” были очарованы книгой и готовились к её торжественному выходу в свет».[22]
В этот самый момент я отвлёкся от мифических издателей-первосвященников и пошёл проверять почту. Долгожданных вестей о целлюлите всё ещё не было. Но вместо них пришёл е-мейл из Франции от незнакомого человека со старинной русской фамилией. Эпистолярный стиль поражал антикварной учтивостью. Мне казалось, что со времён исчезновения аристократии таких писем уже не пишет никто. В первой фразе послания упоминались «Насущные нужды умерших», как некая метеорологическая данность, вроде того снегопада за окном. А в последней сообщалось, что настоящее письмо можно рассматривать в качестве официального предложения о сотрудничестве с издательством «Галлимар». Я невольно оглянулся на книгу, оставленную на диване. Как это следовало понимать? Как случайную рифму или как заговор ангелов, которые шепчутся у меня за спиной?
Но эти же ангелы при всей своей чуткости и видимой готовности вмешаться уж точно не желали отвечать за грех отчаянья, в который впадаешь редко, но метко. В том смысле, что за короткое время душевного затменья успеваешь совершить минимум одно-два сокрушительных телодвижения из числа необратимых – причём совершенно сознательно, если здесь вообще позволительно говорить о сознании. Вот так однажды в неодолимо тошнотворном состоянии, когда известная формула «Бывали хуже времена, но не было подлей» казалась наиболее уместной применительно к сегодняшнему дню, я позвонил сестре и сказал, что собираюсь уехать из страны. Помолчав, она только спросила, не болею ли я.
Что характерно, моё «собираюсь уехать» не предварялось ни единым практическим шагом в сторону отъезда, никаких специальных миграционных действий я не предпринимал. Но уже сам звонок сестре и сами эти слова согласно моей системе координат были достаточно резким поступком с неотвратимыми, далеко идущими последствиями – этого я не мог не знать.
Спустя четыре недели меня настигло приглашение из Южной Англии: приехать пообщаться с тамошними студентами на литературные темы. Письмо было подписано какой-то педагогической деятельницей, чья фамилия у меня постоянно вылетала из головы. Но имя запомнилось сразу: её звали Дороти.
Глава одиннадцатая НЕЖЕНКА
Человек, давший имена богам, уже через несколько быстрых веков превратился в миф. Он не стал от этого менее реальным: поющий сочинитель, бард, пришелец из Фракии, помешанный на собственной жене. И нет ни одного обстоятельства, которое заставило бы меня усомниться в реальности, скажем, тех сандалий, которые жена, опустившись на колени, развязывала и снимала с его пыльных ступней; в них же, в этих сандалиях, он придёт в страну, куда не пускают живых людей.
Можно ни одной минуты не доверять безмерно раздутому штату греческих богов, но имена-то у них есть, а значит, тот, кто их именовал, точно был. Говоря более широко: они были названы и тем самым явлены. По его милости.
Самое первое сохранившееся упоминание об этом человеке способно слегка обескуражить. Принадлежит оно Алкею[23] из города Митилена, что на острове Лесбос, и звучит так:
Ор<фей> насиловал судьбу…[24]
Оставлю суть заявления на совести заявителя, но про себя замечу, что чисто мифический, никогда не живший персонаж вряд ли вызвал бы у ревнивого собрата-стихотворца столь жёсткую инвективу.
Раз уж речь зашла о стихотворчестве, вполне естественно желание прочесть своими глазами хотя бы один текст первого поэта всех времён, хотя бы несколько строк.
Нетрудно догадаться, что строчки эти не сохранились. Точнее говоря, до нас не дошли тексты, допускающие достоверную атрибуцию авторства Орфея. Остаётся довольствоваться так называемой двойной атрибуцией, более или менее доказательно сохраняющей права за двумя авторами, один из которых – Орфей.
Таких стихотворных текстов у нас как минимум два.
Первый – могильная надпись, которую чаще приписывают Эпихарму.[25] Второй выглядит скорее как любовное послание, адресованное женщине.
Начну с надгробной эпиграммы, потрясающе ёмкой:
Мёртв я, мёртвый – навоз, и земля состоитиз навоза.Если ж земля – божество, сам я не мёртвый,но бог.[26]
Даже если ни одно слово здесь не принадлежит Орфею, смысл высказывания имеет самое прямое отношение к тому, что посмел совершить первый поэт. Он ведь наделял богов именами вовсе не ради того, чтобы угодить какой-нибудь умозрительной Гере или Зевсу. Нет, он первым сделал попытку внятной расстановки сил, управляющих человеческой судьбой. Если тогдашним людям, допустим, проще было называть безжалостное время богом Кроносом, чем удерживать в голове совсем уж абстрактный «кронос» (хронос), а капризную память, например, величать богиней Мнемо – что ж тут удивительного?
Иными словами (возвращаясь к стихотворению), у нас имеется выбор: обожествлять землю, в которую наши тела рано или поздно ложатся, либо брезговать ею, как навозом, и уже согласно этому расценивать собственный прах.
Второй текст, откровенно любовный, приписывают автору из ранней Византии, носившему имя Павел Силенциарий.[27] Кроме всего прочего, этот Павел прославился цветистой и кустистой образованностью, которая позволяла ему заимствовать у великих сочинителей разных эпох любые приглянувшиеся образцы и пышно переоформлять их по своему творческому усмотрению.
Впрочем, там не было и намёка на плагиат в сегодняшнем понимании; наоборот, Павел Силенциарий едва ли не с гордостью сообщал, кого из классиков ему удалось обстричь, в смысле – обработать. И вот среди тех «обстриженных», на наше счастье, тихой влюблённой тенью мелькает Орфей – во времена Павла он был примерно такой же древностью, как для нас Овидий Назон (минус двадцать веков).
Если верить Силенциарию, для страстного послания стареющей подруге он взял строки самого Орфея и лишь немного их переделал, заменив одно женское имя другим. Вот что мы в результате имеем:
Краше, Филинна, морщины твои, чем цветущая свежесть Девичьих лиц, и сильней будят желанье во мне, Руки к себе привлекая, повисшие яблоки персей, Нежели дев молодых прямо стоящая грудь. Ибо милей, чем иная весна, до сих пор твоя осень, Зимнее время твоё лета иного теплей.[28]
Будем надеяться, пылкий остроумный Силенциарий в данном случае не перехитрил самого себя.
Я сознательно оставляю без внимания целую компанию философствующих фанатов Орфея – так называемую орфическую школу. Фанатских голосов чаще всего хватает на убийственную компрометацию кумира (само собой, из лучших побуждений), но не хватает даже на то, чтобы его защитить. По крайней мере, ничто потом не помешало Платону, столпу античной философии, суровому государственнику, в своей прокурорской манере поглумиться над поэтом-неженкой за то, что он якобы смалодушничал и не убил себя. В знаменитом платоновском диалоге прямо так и заявлено:
Орфея <…> боги отослали из Аида ни с чем: они показали ему призрак жены, за которой тот пришёл, а саму её не дали, ибо он производил впечатление неженки, этот кифаред, и не отважился умереть ради любви…[29]