Тамарин - Михаил Авдеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не противоречил и велел тотчас подавать обед.
После обеда, когда мы спокойно уселись с кофе и сигарами, лицо Федора Федорыча приняло немного насмешливое выражение.
– Над чем вы смеетесь? – спросил я его.
– Я должен вам покаяться, – отвечал он. – Давеча я увидел, что мое замечание вас интересует. Вы обедаете поздно, а я был ужасно голоден; рассчитывая на вашу мнительность, я нарочно отложил разговор, зная, что это единственное средство заставить вас изменить час обеда.
– Вы подметили мою слабую сторону и хорошо сделали, что воспользовались ею, – отвечал я, смеясь. – Это и доказывает истинно умно человека.
– Не совсем! – отвечал Федор Федорыч. Умный человек не сознался бы без нужды в своей хитрости.
– Однако вы мне за нее должны поплатиться вашим замечанием.
– Пожалуй; я вам говорил, кажется, что вы изменились в последнее время, и это справедливо. Вглядитесь пристальнее в себя и вы сами убедитесь! Вы побледнели, даже похудели немного, в обществе вы часто скучаете…
– Я всегда скучал, – прервал я.
– Может быть, но прежде вы терпеливее сносили вашу скуку и нисколько не выказывали ее. Вы не так веселы, как прежде, говорите мало, а если и говорите, то всегда непростительно зло, – словом, вы кажетесь влюбленным.
– Вот вздор какой!
– Да, я с вами согласен, что вы не влюблены, потому что я вас знаю; но другие могут это подумать, и очень основательно! В вас все признаки влюбленного.
– А что ж я в ваших глазах? – спросил я Федора Федорыча с недоверием человека, который сомневается, чтобы верно поняли его.
Федор Федорыч сделал мину доктора, который раздумывает о болезни пациента, протянул небрежно к столу допитую чашку кофе и опустил ее вместо стола на пол. Осколки зазвенели, и я невольно вздрогнул.
– У вас ужасно раздражены нервы, – сказал он, лениво опускаясь в кресло, как будто в самом деле поставил на место пустую чашку.
– Не угадали, – отвечал я. – У меня биение сердца. Это моя давнишняя болезнь.
– От нервов, Тамарин, поверьте, от нервов! Впрочем, это болезнь всех, кто сильно чувствует.
– Так вы находите, что мне надо лечиться? – спросил я со свойственною мне мнительностью.
– Не мешало бы, – отвечал Федор Федорыч. – Да для вас нет доктора: ваша болезнь – светская болезнь, и тут доктор не поможет. И в самом деле, как он может вас лечить в кабинете, когда корень болезни сидит на мягкой кушетке где-нибудь на Казанской, в доме Мордасова, да читает новый роман, а думает о вас?
Я расхохотался.
– Значит, я не неизлечим, по-вашему?
– Нет, это пройдет со временем, – заметил Федор Федорыч серьезно. – Я бы вас вылечил скорее, да не хочу заводиться практикой: много хлопот; к тому же я наблюдаю общественные болезни по любви, а не по должности.
– А что бы вы мне прописали?
– Три визита в день к тем старухам, которые вас бранят и на всех сплетничают.
– Тогда бы у меня разлилась желчь! – заметил я.
– И то правда, желчь – болезнь самолюбивого человека, точно так, как биение сердца – болезнь человека чувствительного, но скрытного. Вы, наверное, страдаете и тем и другим, потому что это болезни нашего века.
Я переменил разговор, из опасения, чтобы Федор Федорыч не открыл во мне еще каких-нибудь болезней нынешнего века. Когда он ушел, я, по свойственной мне мнительности, подошел к зеркалу и долго всматривался себе в лицо. Действительно, я нашел, что похудел в последнее время. Кроме того, я заметил в себе другую перемену. Я взял журнал и внимательно прочел его за последнее время. Я веду этот журнал, чтобы следить за собой. Если бы кто узнал это, то назвал бы меня эгоистом, и, может быть, не ошибся бы. Но я следую совету Пушкина, я сознаюсь, что для меня предмет в высшей степени любопытный и достойный изучения – я сам. Вот почему, несмотря на лень, я записываю все, что сколько-нибудь относится до моей внутренней жизни; и сегодня я был вознагражден за это. Я ясно увидел и проследил перемену в себе. Страницы, начатые под влиянием моей насмешливо скучающей натуры, изменили свой характер. Чаще и чаще в последнее время начали являться ребяческие выходки больного и раздражительного сердца. Одно успокаивает меня: эти выходки всегда оканчиваются холодным резонерством ума. Значит, есть еще время остановиться и успокоить мои бедные нервы, потрясенные маленькими страданиями. Нет, мало еще я закален жизнью: я не умею завлекать не увлекаясь!
7-го был бал в Дворянском собрании. Поутру я заехал к Вареньке и нашел у нее Наденьку.
При моем входе мне показалось, что Варенька немного сконфузилась, как дитя, пойманное в шалости; Наденька, напротив, была очень весела и протянула мне руку. После этой встречи я готов был прозакладывать голову, что против меня что-нибудь затевается, и когда я осмотрелся внимательно, мне тотчас бросился в глаза букет, который стоял в вазе на рабочем столике Вареньки.
– Откуда у вас этот букет, Варвара Александровна? – спросил я, подойдя к столу.
– Владимир Имшин прислал мне к сегодняшнему балу, – отвечала Варенька холодно. – Нравится он вам?
– Володя Имшин?
– Нет, букет.
– В нем более любезности, чем цветов, – заметил я, с сожалением посмотрев на связку зелени, в которую были воткнуты одни месячный розан и несколько желтых цветков.
– Легче находить недостатки в чужой любезности, чем догадаться сделать ее самому, – заметила Наденька, обратясь, по провинциальной привычке, к Вареньке, как будто ее слова не относились ко мне.
– Счастливы слабые умом! – заметил я. – У них всегда есть покровители, сильные духом. Но если этот букет завянет к 9 часам, как я надеюсь, – продолжал я, обратясь к Вареньке, – тогда у меня будет свежий для Варвары Александровны.
Варенька весело взглянула на меня и готова была, кажется, благодарить, но Наденька предупредила ее.
– А! Вы на… де… е… тесь, что он завянет! проговорила она протяжно, с ударением на первые слова.
Я увидел, что сделал маленький промах, но делать было нечего, и, рассчитывая на свое влияние над Варенькой, я отвечал с уверенностью:
– Я надеюсь на все, в чем убежден.
Но я рассчитывал без женской гордости и присутствия доброй подруги, которой боятся более врага.
Варенька взглянула на меня, как на фата, который хвастается небывалой победой, и отвечала:
– Благодарю вас, mr. Тамарин! Букет Имшина так хорошо сохраняется, что я не буду иметь нужды в вашем.
Я боялся побледнеть от злости и потому счел нужным приятно улыбнуться. Затем я весело высказал глубочайшее сожаление, поклонился очень низко и вышел.
На дороге я повстречал вечно веселую и резвую Марию Б***, которую мы прозвали Марион, за ее красоту и свободную прелесть обращения.
Марион была, кажется, создана для того, чтобы возбуждать ревность. Ее свобода обращения в жеманном провинциальном кругу тотчас доставляла пищу языкам, и молва кричала про нового счастливца; но, в сущности, все мы выигрывали у ней поровну – и очень мало. Ухаживать за ней было в моде, и за ней ухаживали вес; но постоянного поклонника у нее не было.
Марион шла к бульвару под руку со своим мужем, блистая своей свежей красотой на утреннем морозе. Еще под влиянием живой досады, поравнявшись с ней, я остановился и вышел из саней.
– Держу пари, – сказал я, подходя к Марион, – что вы, увидав меня, думали, откуда я еду.
– Вы вечно воображаете, что все столько же заняты вами, как и вы собой, – отвечала она смеясь.
– Однако ж, я угадал.
– Совсем нет. Я думала, будет ли идти ко мне сегодня розовое платье.
– В таком случае, я вам проиграл букет из белых камелий.
– Ах! Да это было бы очень мило и чрезвычайно любезно; только вы их не найдете в городе.
– Это уже мое дело. В девять часов я привезу букет.
– А я вам дам мазурку. Хотите?
– Еще бы!
Затем она подала мне из муфты тепленькую руку, и мы расстались очень довольные друг другом.
Возвратясь домой, я тотчас послал на почтовых за двадцать верст за букетом, к знакомому мне барину, у которого были чудесные оранжереи, а сам начал пить зельцерскую воду, потому что желчь беспокоила меня. Меня взбесил разговор с Варенькой. Как поставить меня в параллель с Имшиным и еще отдать ему, хотя и притворное, преимущество! Как меня, будь это из прихоти, будь это из ревности, оскорбить минутным унижением до Имшина, да еще в угоду злой девочке, которой я не терплю, и в ее же глазах. Как ставить на одни весы мое влияние с влиянием какой-нибудь подруги! При одном воспоминании желчь душит меня. О, Варенька! Ты не знаешь, как опасно играть моим самолюбием. Ты ребенок, оскорбила во мне ту струну, перед которой я сам раболепствую. Дорого поплатишься ты ей, моя Варенька, если тебе не удастся заставить молчать ее! Да где ж тебе это сделать? Конечно, тут более всего виновата Наденька и их глупая дружба; но зачем же поддаваться ей? А странная вещь эта дружба! Несмотря на все мое влияние на Вареньку, я не могу разубедить ее, что между двумя девочками это чувство неестественное, что это просто взаимное обморочивание, средство для одной иметь влияние на другую. Так нет! Говорит, что я не понимаю этого чувства, что я скептик, что я ошибаюсь. А, просто на этих губернских барышень находит какое-то бешенство на дружбу. Увидятся во второй раз в жизни и уж ходят под руку, так что их водой не разольешь; уверяют друг друга во взаимной симпатии и расскажут про себя всю подноготную. Затем начинается переписка, обмен колец и браслетов, внутри коих вырезывается А* a son amie В*, год, месяц и число. Все это продолжается, разумеется, до первой кости, после чего следуют объяснения, чувствительные сцены, разрыв. Тотчас после этого выбирается с обеих сторон новая подруга: ей жалуются на старую, рассказывают все ее маленькие секреты, которые после этого отправляются по городу, – и опять та же песня!