Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дормэс заметил, что полковник Хэйк не просто перескакивает от одной мысли к другой, а что он подбирается к чему-то важному и решительному. Голос его стал более настойчивым. Он перешел непосредственно к Уиндрипу:
— Мой друг — единственный человек, дерзнувший бросить вызов финансовым акулам, человек, большое и простое сердце которого, как сердце Авраама Линкольна, печется о горе каждого обыкновенного человека.
Затем, резко взмахнув рукой по направлению к боковому входу, Хэйк крикнул:
— А вот и он! Друзья мои, вот — Бэз Уиндрип. Оркестр исполнил «Кэмпбеллцы идут». Отряд минитменов, щеголеватых, как конногвардейцы, неся пики со звездными флажками, шумно влился в огромную раковину зала, а за ним проковылял Берзелиос Уиндрип, в потертом синем костюме, нервно комкая в руках пропотевшую мягкую шляпу, сгорбившийся и усталый. Все повскакали с мест, толкая друг друга, стараясь рассмотреть своего освободителя; грянули аплодисменты, как орудийный залп на рассвете.
Уиндрип начал довольно прозаически. На него было жалко смотреть — до того неуклюже взобрался он по ступенькам трибуны и прошел на середину. Потом остановился, посмотрел осовелым взглядом на слушателей и начал монотонно крякать:
— В первый раз, когда я приехал в Нью-Йорк, я был простаком… Не смейтесь, может, я и до сих пор им остался. Но я уже был тогда сенатором Соединенных Штатов, и дома, на родине, со мной так носились, что я вообразил себя бог весть какой важной птицей. Я решил, что мое имя так же известно всем, как сигареты «Кэмел», или как Аль Капоне, или «Кастория, которой требуют дети». Но вот по дороге в Вашингтон я приехал в Нью-Йорк, и, можете себе представить, я просидел в вестибюле отеля три дня и единственный человек, который заговорил со мной, оказался сыщиком этого отеля. Когда он обратился ко мне, я страшно обрадовался: я думал, он хочет сказать мне, что весь город в восторге от моего посещения. Но он только хотел узнать, остановился ли я в этом отеле и имею ли право так долго занимать кресло в вестибюле. И сегодня, друзья, я так же боюсь этого города, как боялся тогда.
И смех и аплодисменты были вполне удовлетворительны, но гордые избиратели были разочарованы его тягучей речью, его усталой покорностью и смирением. В душе Дормэса затрепетала надежда: «Может быть, еще и не выберут».
Уиндрии изложил в общих чертах свою, достаточно всем известную программу, причем Дормэс с интересом отметил, что он неправильно цитировал свои собственные цифровые данные из пункта пятого, касающегося ограничения частных состояний.
Затем пошли напыщенные фразы на общие темы — набор слов, в котором воздавалось должное правосудию, свободе, равенству, порядку, процветанию, патриотизму и многим другим благородным, но весьма туманным понятиям.
Дормэсу все это показалось скучным, но затем он и сам не заметил, как стал слушать взволнованно и внимательно.
В напряженности, с которой Уиндрип смотрел на свою аудиторию, медленно переводя взгляд с самого высокого и отдаленного места на самое близкое, было что-то, заставлявшее каждого думать, что он обращается к нему лично, непосредственно и исключительно, что он готов каждого заключить в свое сердце, что он говорит им чистую правду, открывает непререкаемые и грозные факты, которые были от них утаены.
— Говорят, что я стремлюсь к деньгам, к власти! Но да будет вам известно, что я отклонил здесь, в Нью-Йорке, предложения некоторых адвокатских контор, которые дали бы мне в три раза больше денег, чем президентство. А что касается власти… Что же, ведь президент — это слуга всех граждан в стране, и не только порядочных и деликатных людей, но и всяких чудаков, надоедающих телеграммами, телефонными звонками и письмами. И тем не менее это верно, совершенно верно, что я стремлюсь к власти, к величайшей власти, но не для себя, нет, для вас я хочу добиться власти, чтобы с вашего согласия сокрушить евреев-финансистов, поработивших вас, заставляющих вас работать на себя сверх сил, жадных банкиров, — да они и не все евреи, и бесчестных рабочих лидеров, равно как и бесчестных хозяев, а самое главное — тайных шпионов Москвы, которые хотят заставить вас лизать сапоги их самозванных тиранов, управляющих не с любовью и преданностью в сердце, как хочу править я, а с помощью страшной силы кнута, тюрем и пулеметов!
После этого он нарисовал картину демократического рая, когда, разрушив старую политическую машину, каждый самый скромный рабочий станет королем и правителем, когда облеченные властью представители будут выбираться из среды самих же рабочих, причем они не превратятся в бездушных чиновников, как бывало прежде, стоило им только добраться до Вашингтона, а будут постоянно радеть об общественном благе благодаря бдительному надзору окрепшей исполнительной власти.
В первую минуту это прозвучало почти убедительно.
Великолепный актер, Бэз Уиндрип говорил страстно, но не впадал в смешное неистовство. Он не делал излишних жестов; он только, как Джин Дебс, протягивал вперед худой указательный палец, который словно бы проникал в сердце каждого слушателя и притягивал его. Его безумные глаза, большие, пристальные, трагические глаза, волновали и пугали, а его голос, то громовой, то смиренно умоляющий, успокаивал.
Было так ясно, что он честный и милостивый вождь; человек, знакомый с горем и бедой.
Дормэс удивлялся: «Черт подери! Да он совсем не плохой парень, когда увидишь его поближе. И сердечный. У меня такое чувство, как будто я хорошо продел вечер с Баком и Пирфайксом. Что, если Бэз прав? Что, если, несмотря на демагогическую кашу, которой ему приходится кормить этих болванов, он прав, утверждая, что только он, а никак не Троубридж или Рузвельт, может сломить власть собственников? А эти минитмены, эти его сторонники — ох, и гнусная же компания попалась мне тогда на улице! — и все же большинство из них очень милые, хорошие юноши. Когда видишь Бэза и слушаешь его, как-то невольно удивляешься невольно задумываешься!»
Но уже час спустя, очнувшись от транса, Дормэс никак не мог вспомнить, о чем же говорил Уиндрип.
Дормэс был так уверен в успехе Уиндрипа, что во вторник вечером не остался в редакции «Информера» ждать поступления последних известий о выборах. Но если он не стал ждать сведений о выборах, то они все же дошли до него.
После полуночи мимо его дома по грязному снегу торжествующе промаршировала основательно подвыпившая толпа демонстрантов с факелами: они распевали на мотив «Янки Дудль» новые слова, только что написанные миссис Аделаидой Тарр-Гиммич:
Готовьтесь Бэзу дать ответ.Неверные емуВозненавидят белый свет —Мы их швырнем в тюрьму.
Хор
Славься! Славься! Славься, Бэз,Заботливый наш босс!Победа! Нас не поддержалЛишь самый жалкий пес.
Любой ММ получит кнутПредателей стегать.Коль анти-Бэзы удерут,Мы их найдем опять.
Слово «анти-Бэз» пустила в оборот миссис Гиммич, однако, вероятнее всего, его придумал доктор Гектор Макгоблин, и оно должно было получить широкое распространение среди патриотически настроенных дам как термин, выражающий неслыханное вероломство по отношению к государству, за которое следовало немедленно расстреливать. Но это выражение, как и великолепное словечко «Йонки», придуманное Гиммич для солдат экспедиционных войск, не привилось.
Дормэсу и Сисси показалось, что среди одетых по-зимнему участников демонстрации они узнали Шэда Ледью, Араса Дили, многодетного поселенца с горы Террор, торговца мебелью Чарли Бетса и Тони Мольяни, продавца фруктов и самого пылкого проповедника итальянского фашизма в центральном Вермонте.
И хотя при неверном свете факелов ничего нельзя было с достоверностью разглядеть, Дормэсу показалось, что одиноко следовавший за процессией большой автомобиль принадлежал его соседу Фрэнсису Тэзброу.
Наутро в редакции «Информера» Дормэс узнал о сравнительно небольших повреждениях, причиненных торжествующими «норманнами», — они всего-навсего повалили несколько уличных уборных, сорвали и сожгли вывеску Луи Ротенстерна и изрядно поколотили Клиффорда Литтла, часовщика, тщедушного, кудрявого молодого человека, которого Шэд Ледью презирал за то, что он устраивал любительские спектакли и играл на органе в церкви мистера Фока.
В этот вечер Дормэс нашел у себя на крыльце записку — красным мелком на оберточной бумаге было написано:
«Мы тебе пропишем, как следует, Дори, голубчик, если ты не поклонишься в ножки минитменам, Лиге, Шефу и мне.
Друг».
Так Дормэс впервые услышал слово «шеф», как американский вариант «фюрера» или «главы правительства» в применении к мистеру Уиндрипу.