Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таком язвительном настроении Дормэс стал сомневаться в значимости всех вообще революций; он позволил себе даже усомниться в обеих наших американских революциях — в освобождении от власти Англии в 1776 году и в Гражданской войне.
Допустить хоть малейшую критику этих войн означало для редактора из Новой Англии то же, что для баптистского проповедника-фундаменталиста усомниться в бессмертии души, в божественном происхождении библии или эстетическом наслаждении от пения церковных гимнов.
«Неужели было действительно необходимо, — волнуясь, размышлял Дормэс, — четыре года безжалостно проливать кровь в Гражданской войне, а потом двадцать лет угнетать коммерческую жизнь Южных Штатов, чтобы сохранить Союз, освободить рабов и уравнять промышленность с сельским хозяйством? Было ли справедливо в отношении самих негров, так внезапно, без необходимой подготовки, дать им вдруг все права гражданства, так что Южные Штаты в целях самозащиты стали лишать их избирательных прав, линчевать и избивать? Не лучше ли было сделать, как с самого начала намеревался и планировал Линкольн: освободить негров без предоставления им права голоса, затем постепенно дать им основательное образование под опекой федеральных властей, так, чтобы к 1890 году они могли, не вызывая большой враждебности, принять участие во всей жизни страны?
Целое поколение и даже больше (размышлял Дормэс) самых крепких и самых храбрых было убито или покалечено в Гражданской войне или — а это, пожалуй, еще хуже — превратилось в болтливых профессиональных героев и приспешников политических деятелей, которые ради их голосов оставляли за ними все синекуры. Самые доблестные пострадали больше всего, потому что в то время как Джон Д. Рокфеллер, Д. П. Морган, Вандербильды, Асторы, Гоулдсы и все их друзья финансисты в Южных Штатах не были призваны на военную службу и оставались в теплых, сухих конторах, захватывая в свои сети все богатства страны, были убиты Джеб Стюарт, Стонуолл Джексон, Натаниэль Лайон, Пат Клеберн и благородный Джеймс Макферсон, а с ними, Авраам Линкольн.
Таким образом, после гибели сотен тысяч людей, которые должны были стать родоначальниками новых поколений американцев, мы могли показать миру, который с 1780 до 1860 года не уставал восхищаться такими людьми, как Франклин, Джефферсон, Вашингтон, Гамильтон и Уэбстер, только такие жалкие уцелевшие фигуры, как Мак-Кинли, Бенджамен Гаррисон, Уильям Дженнингс Брайан, Гардинг… и сенатор Берзелиос Уиндрип с его конкурентами.
Рабство было, как рак, и в те дни не знали иных средств, кроме кровавой операции. Не было еще икс-лучей мудрости и терпимости. Но идеализировать эту операцию, оправдывать ее и восторгаться ею было, во всяком случае, очень вредно, то был национальный предрассудок, который должен был привести впоследствии к другим неизбежным войнам — к войне за освобождение Кубы, за освобождение жителей Филиппинских островов, которых никак не устраивало качество нашей свободы, к Войне за прекращение всех войн.
«Пусть, — думал Дормэс, — фанфары Гражданской войны не ввергают нас больше в трепет, пусть не развлекает нас больше храбрость шермановских бравых янки, сжигавших дома одиноких женщин, и не восхищает хладнокровие генерала Ли, глядевшего, как тысячи людей умирают в грязи».
Он даже подумал, а так ли уж было необходимо тринадцати колониям отделяться от Великобритании. Если бы Соединенные Штаты остались в составе Британской империи, быть может, развилась бы такая мощная конфедерация, которая сумела бы действительно обеспечить всеобщий мир, вместо того чтобы лишь говорить о нем. Юноши и девушки с ранчо Запада, с плантаций Юга из кленовых рощ Севера могли бы присоединить к своим владениям Оксфордский университет, Йоркский собор и девонширские деревни. Тогда англичане и даже добродетельные англичанки могли бы убедиться, что люди, не обладающие безупречным произношением священника из Кента или жителей йоркширской деревни, могут быть во многих отношениях людьми весьма грамотными и что громадное количество людей во всем мире нельзя уговорить, будто главной целью их жизни должно быть увеличение британского экспорта в интересах акционеров из высших классов.
Принято считать, вспомнил Дормэс, что без полной политической самостоятельности Соединенные Штаты не смогли бы развить свои особые добродетели. Но Дормэсу не было ясно, почему Америка более своеобразна, чем Канада или Австралия; и какие преимущества имеют Питсбург и Канзас-сити перед Монреалем и Мельбурном или Сиднеем и Ванкувером.
Но, — предостерегал себя Дормэс, — никакие сомнения в конечной правоте «радикалов», поднявших на щит обе американские революции, не должны пойти на потребу исконному врагу: привилегированным консерваторам, усматривающим «опасного агитатора» во всяком, кто угрожает неприкосновенности их богатств. Они подскакивают на стуле от укуса такой мошки, как Дебс, но вежливо проглатывают такого верблюда, как Уиндрип.
Дормэс понимал, что между теми «подстрекателями», которые стремились прежде всего к личной власти и славе, и бескорыстными борцами против тирании, — например, между Уильямом Уокером и Дантоном, между Джоном Говардом и Уильямом Ллойд Гаррисоном, — была та же разница, что между остервенелой шайкой воров и честным человеком, остервенело защищающимся от этих воров. Он был воспитан в почтении к аболиционистам, Ловджою, Гаррисону, Уэнделлу Филлипсу, Гарриет Бичер-Стоу, хотя его отец считал Джона Брауна человеком ненормальным и опасным и швырнул ком грязи в мраморную фигуру Генри Уорда Бичера, этого апостола в нарядном жилете. А Дормэс не мог не уважать аболиционистов, хотя ему приходило в голову, что может быть, Стивен Дуглас и Тэдью Стивене и Линкольн, более осторожные и менее романтичные, сделали бы все гораздо лучше.
Неужели окажется, вздохнул он, что самые сильные и смелые идеалисты были худшими врагами человеческого прогресса, а вовсе не его величайшими творцами? Неужели простые люди, скромно радевшие о своих делах, займут в небесной иерархии более высокое место, чем все эти горделивые деятели, желавшие спасти народные массы и ставившие себя над массами?
XIV
Я приобщился к христианской, или, как ее некоторые называют, кэмпбеллитской церкви, совсем еще ребенком, когда у меня молоко на губах не обсохло. Но я всегда, и тогда и теперь, мечтал принадлежать ко всему славному братству: быть заодно и с благородными пресвитерианцами, ведущими борьбу с малодушными, лживыми ниспровергателями и шутами, именуемыми Высшими Критиками; и с методистами, так стойко сопротивляющимися войне и тем не менее во время войны такими верными патриотами; и с изумительно терпимыми баптистами; и с серьезными адвентистами седьмого дня; я мог бы даже, пожалуй, сказать доброе слово об унитарианцах, поскольку к ним принадлежал великий Уильям Говард Тафт и его жена.
«В атаку». Берзелиос Уиндрип.
Официально Дормэс принадлежал к универсалистской церкви, а его жена и дети к епископальной — ситуация нередкая в Америке. Он был воспитан в почитании Хошеа Беллоу — св. Августина универсалистской церкви, — провозгласившего из своего крошечного домика в Барнарде (Вермонт), что даже самый нечестивый получит после смерти возможность спастись. Но теперь Дормэс не мог заставить себя пойти в церковь универсалистов в Форте Бьюла. У него с ней было связано слишком много воспоминаний об отце, пасторе, и ему было грустно видеть, что вместо собиравшихся здесь некогда по воскресеньям двухсот бородачей, которые мирно беседовали, посиживая рядом с женщинами и детьми на крашеных сосновых скамьях, теперь приходили только пожилые вдовы, несколько фермеров да школьных учителей.
Но в эти дни раздумий Дормэс снова отважился пойти туда. Это было невысокое мрачное гранитное здание с раскрашенными арками окон, не особенно его оживлявшими, но в детстве и арки и усеченная башня казались Дормэсу красивее собора в Шартре. Он любил тогда эту церковь, как в Исайя-колледже любил библиотеку, которая, несмотря на свой неказистый вид раскоряченной жабы из красного кирпича, воплощала для него свободу и возможность духовных откровений, — тихое помещение читального зала, где можно было часами сидеть, позабыв обо всем на свете, и где никто не звал тебя идти ужинать.
Зайдя в церковь, он застал там человек тридцать, рассеянно слушавших присланного из Бостона студента-теолога, монотонное, благонамеренное, пугливое и отчасти заимствованное красноречие которого живописало болезнь Авия, сына Иеровоамова. Дормэс смотрел на голые (в противовес греховным аксессуарам папизма), окрашенные скучной зеленой краской церковные стены и прислушивался к монотонному гудению проповедника:
— Только теперь, э-э, теперь многие из нас не понимают, э-э, насколько грех, всякий грех, который мы, э-э, можем совершить, отражается не только на нас, но и э… на тех, кто нам, э-э, близок и дорог…